- Г. АНДРЕЕВ
- ТРУДНЫЕ ДОРОГИ
- 23941 (C)с 1229
- -ЧЯ^ "веа"
- Товарищество Зарубежных Писателей Мюнхен 1959
- СорупдЬ" Ьу "Ье аиЖог А11е КесЬ"е уогЬеЬаНеп
- " " ^
- Склад издан ия:
- Г. Андреев, ЦОПЭ-Бюро, Мюнхен 19, Ренаташтр. 77
- 5а(г ипс) Огис1(: Сеогд Ви"оу/, МОпсЬеп 5, КоЫ""гавв 3 Ь, Те) 2951 36
- "Человек не рожден для поражений. Его можно убить, но не победить. Человек побеждает всегда".
- "Старик и море" Э. Хэмингуэй
- Не знаю, как кому, а мне это совершенно необходимо, хотя бы изредка. Иначе, может, и не выдержать. И мне это не трудно: ме надо даже особенно настраиваться, внутренне готовиться, наверно потому, что задолго до урочного часа я живу таимым Предчувствием освобождения. Я знаю: оно неминуемо будет. И я одно из утр я просыпаюсь с чувством удивительной легкости. Легко пробуждение, легки несуматошные сборы:
- сщи сами попадают под руку. Набит вместительный портфель -- и довольно, в таком путешествии не нужно обременять себя ничем лишним.
- Стакан чаю на дорогу, оглянуться -- не забыл ли чего? -- и я готов. Вчера и позавчера, все вьющееся вокруг тебя и в тебе каждодневье (ты втиснут в него, как неразличимое колесико в неоглядную машину, сложенную из одних необходи-мостей, бессмысленно-огромно размахивающую своими маховиками и вертящую тебя а путанном, расчитанно-бестолковом ритме) остается в комнате, как ненужная одежда. К ней еще придется вернуться, это неизбежно, -- я и сам не могу не вернуться, -- пока пусть повисит за дверью на гвоздике.
- Выхожу на непривычную мне улицу раннего утра. Немного свежо. На остановке трамвая поеживаются те, кому на работу. А мне не надо. И то, что не надо, а воздух, еще не испакощеи-ный автомобильной вонью, прозрачен и чист -- тоже тонкое и тихое удовольствие. Мне становится весело; я могу даже насвистывать что-нибудь умопомрачительно-нелепое, вроде буги-вуги. Я могу сейчас со всеми примириться и любовно, -- мысленно, конечно, -- даже всех обнять, во-время вспомнив, что все люди братья. А глубоко во мне шевелятся чертики. Я подмигиваю сам себе: похоже, я кого-то ловко обвожу вокруг пальца. Будто я от кого-то убежал. Обман еще не состоялся, но дело в полном разгаре и он состоится, я в этом убежден!
- На вокзале покупаю билет, -- кусочек картона, открывающий входы. Жаль, надо называть конечную станцию; было бы еще увлекательнее, если бы ее не знать, на .худой конец, утаить. И от самого себя. такая игра стоит свеч. Но не переступить. случайный партнер в темносиней форме, за стеклянным оконцем, -- разве он может участвовать в этой игре? Я капитулирую, утешаясь, что это меньшее из зол.
- Может1 быть, со стороны, с точки зрения нормы (в чем она?), это смешно, отлает сумасшедшинкой, но я уже в поезде. Иду по вагонам, ищу свободное купе. В голове^ легкое кружение:
- могу делать, что хочу, ехать, куда хочу, ходить, где мне нравится, видеть и не видеть людей, уходить от них и от самого себя, отдаваясь тому, что ни к чему не обязывает и, допускаю, никому незачем не нужно. Это-то и хорошо! И не на один, а на много дней! Может, даже до бесконечности: а что, если возьму и не вернусь? И чувство отрешения растет, когда поезд трогается: мосты сожжены, концы отданы...
- Закрываю глаза. Пусть отгрохочет на вокзальных стрелках, промелькнут пригороды и дачная смесь, которую я не люблю, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан. Поезд вырывается из городской ловушки, -- я опускаю окно, с наслаждением высовываю голову.
- Ветер дыбит волосы, рвется в легкие. У самого полотна ер-щится щетка седой травы' ночью был мороз. Пробежала деревушка -- теневая сторона ее черепичных крыш вымазана белым, с другой иней уже слизало солнце. Солнца не видно, оно у меня за спиной, но я чувствую, какое оно еще горячее, летнее. Черные тени телеграфных столбов прыгают назад и выскакивают навстречу; по откосу без устали мчится- густая тень поезда.
- Промелькнуло приплюснутое здание, с надписью, во всю стену "Корнхауз". Я бы предпочел вытянутый в синь неба элеватор, где-нибудь в наших местах. И чтобы вместо этих аккуратных станций проплывали другие, скажем -- Алекси-ково, Аксай, Зимовники. Чего стоит одна музыка слов! И не нужно бы этого пронзительного, такого европейского, поро-сячье-железного визга тормозов Хорошо бы сидеть не в этой узкой крысоловке, а в нашем просторном вагоне. Покачиваясь, он неторопливо вез бы тебя по нескончаемым степям, пропахшим горечью полыни, ромашки, ковылем. По степям, спешить па которым некуда и незачем: давным-давно ведь
- сказано, что каждое путешествие, какое бы оно ни было и куда бы ни вело, рано или поздно приходит к концу.
- Но я не ворчу Я доволен обманом. Озорное чувство не оставляет меня. Поезд грохочет. И чувствуя себя частью его, брошенной вперед, я готов крикнуть паровозу
- -- Давай, милый, наддай, наддай!.
- Я в недоумении отхожу от окна. Что случилось? Мне показалось когда-то, очень давно, мне также хотелось высунуться из окна и кричать то же самое. Когда это было и было ли вообще? Это ведь бывает, скажещь слово, сделаешь жест -- и на миг тебе покажется, что точно такой же жест ты уже делал однажды, а4 когда, вспомнить невозможно Ты хорошо знаешь, безошибочным чутьем, что делал этот жест, но у тебя ощущение, будто ты делал его сто, двести, может быть и тысячу лет назад, не в этой даже, а в какой-то другой жизни. Глупость, конечно, но упрямо кажется, что ощущение твое верное, М(?жет, этот жест сделал твой дед, прадед, почем знать9 У меня в таких случаях на секунду -- тревожное чувство, будто я прикоснулся к неразрешимой тайне.
- Ничего таинственного нет. Я вспомнил Ну, да, после трех лет в тайге конвой привел нас и посадил в арестантский вагон И когда я забрался в тепло, в тьму верхней полки и через несколько минут почувствовал полет поезда, я опьянел от радости. В Коридоре, за решеткой, покачивался штьгк конвойного -- мне не было до него никакого дела Мысленно я высовывался из окна и кричал паровозу. "Давай, милый, жми, вперед'" Тогда я тоже знал мосты сожжены
- Это не плохое воспоминание Но от него трудно отделаться. Оно тянет за собой нитку, с болтающимися на ней обрывками других воспоминаний, требующими, чтобы их подобрали по порядку, привели к какому-то итогу Как будто можно подвести итог Я закуриваю, выхожу в Коридор
- В купе незаметно, а здесь видишь, как мотает вагон" болтается из стороны в сторону длинная коридорная пустота Я качаюсь вместе с ней Опираюсь на стену В нос лезет цветной лоскут "Где хотите провести свой отпуск7" Париж, Рим, Неаполь, Афины, Мадрид, Лондон Пв лоскуту ползут красные, желтые, синие линии Одна, черным изломом сверху вниз, что-то напоминает. Я отмахиваюсь от нее На повороте снова пронзительно завизжали тормоза Чорт, я отлично помню такой же однажды вывернувший меня на изнанку визг!
- Полночь, томный коридор, дверь. Перед дверью плотная черная фигура. Я заношу над ней длинный нож -- ив уши, в 'РУДЬ, в сердце ввинчивается этот ни на что не похожий сумасшедший визг... Я таращу глаза, тру лоб, вздыхаю: мне не везет. Я хорошо помню и эту жирную черту и поросячий визг. Их не забудешь. И не выкинешь из головы, даже оейчас.
- С досады швыряю сигарету. Теперь нитка поползет -- и скрутит крепче нейлоновой веревки. И с ней ничего не поделаешь. Пока ее не размотаешь, она не даст покоя. Что же получится с моим бегством, как уйду я в свое утлое освобождение? Игра проиграна, обман обнаружился. Впору прыгать в окно, как Подколесину.
- Нет, я не сдамся. Я знаю верный способ. Пока поезд идет, у меня есть время. Я лягу сейчас на скамейку, положу под голову портфель, буду курить без передышки -- и размотаю эту нитку до конца...
- 10
- СЕВЕРНАЯ РОБИНЗОНАДА
- В те дальние места я пришел в дни, когда зима неохотно уступала первому натиску весны. Ночью еще морозило; в полдень солнце поднималось над лесом, подтапливало снежные ^пуховики, искрилось в сосульках, подвешенных к веткам одиноких сосен.
- В начале пути мы двигались по наезженному тракту, минуя концлагерные поселки и ночуя в редких деревнях. Еще можно было взбираться на тяжело груженые сани и ехать, бездумно удивляясь и радуясь. Всего пять-шесть дней назад я работал лесорубом и должен был остаться в лесу совсем:
- выхода не было. Я ничего не мог придумать, чтобы избавиться от штрафного лагеря, и знал, что больше месяца-двух в нем мне не протянуть. Не оставалось и крохи надежды. Но случилась одна из тех неожиданностей, которые никогда не предугадаешь: они всегда внезапны. Среди бела дня из чащи к месту, где работала наша партия, вынырнули розвальни -- на них сидел знакомый из Управления, а около него лежал мой убогий скарб. Я не успел удивиться, как мне сказали, чтобы я садился и ехал, для меня даже неизвестно, куда и зачем. Воткнув топор в бревно, я плюхнулся в сани, не зная, радоваться или терзаться: какая еще напасть ждет меня? Знакомый тоже не знал. Через двое суток лошадка вытрусила из леса, мы добрались до города и пошли в Управление Там мне дали пакет, облепленный застывшей сургучной кровью, и приказали идти с обозом еще дальше на север, в отрезанную летом от нас экспедицию...
- Скоро кончилась укатанная дорога, поселки, деревни -- мы свернули на первобытный зимник. Снег уже оседал, лошади
- 11
- м "мм и>'шмлим1"лиг. - садиться на сани больше было нельзя " г дои ни ,(ги1. могли вскрыться ручьи, а возчикам надо ""'1"у и.1 11 ;(1)М1>11 и они торопились. Усталый и истощенный, я "ни1"<ш.'1 шнлсдиие силы, чтобы угнатьсья за ними. И на при-вклах, но нрсмя кормежки лошадей, я ложился пластом, чув-стмул сгбн будто избитым палками.
- Эта дорога осталась в памяти; как утонченная смесь пытки и сказки. Сказочным было чудесное спасение: я еще раз ускользнул. Шел я туда, куда хотел и не раз просился, до того, как стал штрафником. Сказка сопровождала нас: дни и ночи был лес, никогда не тронутый человеческой рукой. Он расступался коридорами и залами невиданного дворца, возведенного с пышностью, на которую способна только при" рода. Свечами свисали блиставшие жемчугом сосульки, обвитые серебряной бахромой; мраморно белели опушенные снегом колонны сосен, -- из-за них, пажами и фрейлинами лесных владык, выбегали молоденькие елочки, в сверкавших тысячами звезд нарядах. Стражами, похожими на седых леших, в гигантских белых шапках, стояли высокие пни сломанных бурей деревьев. А между ними, между колоннами, елочками и широкими лапами, пригнутыми книзу тяжелыми подушками белого атласа, вкрадчиво уходили вглубь синие, голубые, фиолетовые тени.
- Поскрипывая, уползал обоз, а я стоял, завороженный, взволнованно смотря и прислушиваясь. Тело ломило от усталости, зудело и чесалось, подкашивались колени, но нельзя было не вслушиваться в молчание и неподвижность этого лесного сна, сплетенного из жизни и смерти. И если бы одна из елочек обернулась Снегуркой, не понимая, что делаю, без воли, не зная, зачем, кажется, я мог бы лечь у ее ног и остаться тут навсегда, раствориться в этой лесной красе, отдав ей всего себя.
- Очнувшись, я ковылял дальше, торопился догнать обоз, чтобы увидеть людей, услышать их. голоса: становилось жутко. Мурашками пробегал по коже страх: как бы впрямь не околдовала, не пленила эта живая и мертвая краса. Стертые в кровь ноги не слушались, резала огненная боль, но я упрямо шел, вырываясь из пут лесного колдовства.
- Два дня шли буреломом, полями исполинских битв. Сосны
- 12
- в два обхвата, с вывернутыми корнями, висели одна на другой; высились обломанные стволы; закрученные вихрями деревья" переплетались, как ведьмы на шабаше. Что это было? Битва великанов? И "опять возникало чувство твоей малости, ничтожности перед безмолвным величием лесного побоища, прикрытого слепящим саваном. А сквозь него уже торопилась, тянулась вверх, охорашиваясь снежными блестками, буйная поросль молоди.
- Бурелом сменили столбы. Сколько ни смотри, одни толстые, тонкие, высокие, пониже, с обломанными вершинами прямые столбы. Внизу из сугробов снега выглядывает мешанина упавших стволов, кустарника, сучьев, -- "выше торчат только почерневшие обгорелые столбы, остатки когда-то давно сгоревшего леса. Тишина, слепит снег и солнце; мы идем между столбами и нет даже тени: черные ленты на снегу кажутся продолжением столбов. В душе -- смутное недоумение; похоже, мы идем по кладбищу, среди мертвецов, которых забыли похоронить...
- Этот путь заняй две недели; под конец я обес<А1лел и душевно. Я устал от беспрестанно менявшихся лесных видений,'-- разные, они сливались во что-то одинаковое и огромное, противостоящее тебе и словно обещавшее поглотить. А это рождало тяжелое, пугающее чувство, от которого хотелось поскорее уйти, освободиться, как от гнетущей ноши. И я с радостью встретил широкую реку, между высоких заросших берегов: по ее льду мы скоро доберемся к цели.
- Цель открылась еще через день, из-за очередного поворота реки: на круче кто-то разбросал десяток домишек. База экспедиции. Сердце сжалось: сейчас будет дежурный по лагерю, баня. хозчасть -- сдать продовольственный и вещевой аттестаты, -- и снова барак. В душе шевельнулось сожаление: в лесу этого не было. Зачем же было торопиться из леса, того больше -- бояться его?
- На этот раз я плохо угадал. Дежурный не отправил в баню, а отвел в санчасть, в крошечный домик над берегом. Начальник санчасти, молодой приветливый врач с длинной бородой, выращенной от скуки, обрадовался мне, как развлечению. Угостив чаем, он расспрашивал меня, удовлетворяя свое любопытство, а потом смутился и сказал, что я должен пройти
- 13
- кй>си щи и лигсрс, мимо которого мы проходили в начале "учи, ч111)(чи"пи)и.и1 тиф. Напрасно я доказывал, что мы не 1"хо;(или и л.исрь. приказ есть приказ. Смущавшая врача "ложность госюяла в том, что в экспедиции не было помещения для карантина; единственная койка стационара санчасти чоже занята и меня некуда определить. Сидя в амбулатории на табурете, я пытался смеяться: редкий случай, лагерь не может принять заключенного, -- а глаза слипались и хотелось лечь на пол и уснуть.
- Доктор ушел выяснять, а я положил голову на стол и заснул. Вернувшись, он растолкал меня. Выход нашелся: километрах в трех по реке, там, откуда мы пришли, есть охотничья избушка -- в ней и будет мой карантин. Мы отнесли мои вещи опять возчикам, -- они уже сдали груз и торопились назад, -- сказали, чтобы сбросили их против избушки. А я получил в каптерке сухой паек, топор, ножевку, фонарь "Летучую мышь" и, не в силах даже удивляться новой превратности, заковылял в карантин.
- Уже в сумерках я увидел на снегу у санного следа свои вещи. Напротив, на высоком откосе, виднелась охотничья избушка.
- Я вскарабкался по сугробам на откос, добрался до избушки, с трудом открыл занесенную снегом дверь. Сквозь закопченное окно свет почти не проходил, в избушке черно. С потолка свисали лохмотья сажи. Слева от двери -- скамья-кровать, за ней столик и углом узкие лавки по стенам; справа -- от стены к стене нары, в углу на них, против столика, из дикого камня печка-камелек, без трубы: избушка топилась по-черному. Над камельком в стене -- дымовая дыра, задвинутая деревянной крышкой. И все это вырублено топором; стены из бревен, крыша, нары, стол, скамьи -- из толстых плах, наколотых топором и клиньями. Ни одного железного гвоздя, петли; единственный признак цивилизации -- закопченные стекла в окне. Но избушка казалась обжитой, она выглядела словно даже уютной.
- Пахло холодной копотью, застарелым дымом. Я вздохнул, не решаясь думать, хорошо или плохо мое жилье. Можно на севере быть Робинзоном? Это все-таки жилье: крыша и четыре стены.
- 14
- Сумерки сгущались, надо торопиться с топкой, а не было сил выходить, искать дрова. Я снял толстую плаху с крыши, изрубил, развел в камельке огонь, насовал побольше поленьев -- сухие, смолистые, они занялись сразу, жаркое пламя вымахнуло до потолка. Избушка в миг наполнилась выедавшим глаза дымом, нельзя продохнуть -- я выскочил наружу и настеж распахнул дверь.
- Камелек в избушке топился, а я сидел под окном и ждал, когда Он утихомирится и можно будет войти в мою хату. Пришла ночь, мороз снова прохватывал до костей, я боролся со сном, боясь, что замерзну. А когда дым вышел и я, сгибаясь, чтобы не сбить сажу с низкого потолка, вошел в избушку, охватило блаженное тепло. Груда раскаленных углей в камельке дышала жаром; стоял сухой перегретый воздух. Заперев на засов дверь, я кое-как постелил постель, разделся за две недели первый раз, лег и провалился в сон, как в смерть.
- Не знаю, как долго я спал, оставаясь трупом. Потом из темноты бессознанья неуверенно, сначала робко пробился сон. Казалось, я еще иду с обозом; темная морозная ночь; мы входим в деревушку и стучим в первый дом, чтобы пустили на ночлег. Никто не откликается, возчики идут по другим домам, а я поднимаюсь на крыльцо и стучу, колочу в дверь что есть силы -- и вот уже сплошной грохот бьет в уши, в мозг, а никто не открывает, деревня как вымерла и я чувствую, что остался один и замерзаю в этой пустыне, под бледно-мерцающим холодом звезд. Меня пробирает страх -- и вдруг в сознание пробивается: это же не я стучу, стучат ко мне! Я подскакиваю на постели, раздираю глаза, кричу:
- -- Кто там?
- -- Да что вы, умерли, что ли, открывайте, я час стучу, окоченел, -- слышу плачущий голос, в нем отчаяние, горе и зубная дробь. И тотчас же вспоминаю: начальник санчасти сказал, что пришлет компаньона, пришедшего на днях этой же дорогой и оставленного на одном из пунктов экспедиции. Днем я пропустил это мимо ушей.
- Открываю дверь, зажигаю фонарь, -- я не успел предупредить и гость, переступив порог, выпрямился в рост: на него и мимо, задевая меня, рухнула бархатная вата сажю, слоем
- 15
- сантиметров в пятнадцать. Только на другой день я разглядел, что мой сожитель в высокой меховой шапке и широченной кавказской бурке, ночью казалось, что он сплошь облеплен сажей.
- Сев на нары, пришелец несколько минут прокашливался и чертыхался. Я -снова лег: морил сон.
- -- Меня подвезли и оставили, я стучал, стучал, -- говорил гость, стуча зубами -- У вас же холодно, нельзя печку затопить? -- В избушке, правда, опять было холодно
- -- Нельзя Топится по-черному, тогда нам придется выходить.
- -- Как же быть7 Я промерз до кишок, а я только неделю, как после тифа.
- -- Ничего не поделать Ложитесь, спите, утром затопим, -- бормотал я, проваливаясь в сон...
- Компаньон по карантину оказался чудесным человеком, с детской душой. Высокий, худощавый, лет за тридцать, с простодушными глазами и лихо закрученными усами, -- если его не знать, усы могли вводить в заблуждение, потому что придавали ему зверский вид Телеграфист с малой станции где-то за Моздоком, рыболов, охотник, балагур и весельчак, он представлялся мне типичным железнодорожным служакой, любителем душещипательных романсов под гитару, бесхитростным совращателем женских сердец, незатейливо ткавшим в глухом углу тихое и сытое российское бытие. Он даже вирши кропай -- чувствительные, скверяые, но способные тронуть своей беспомощностью и сквозившей в них''любовью-благодарностью ко всему живому
- Быстро открыв себя и выложив свой душевный багаж, телеграфист успел передать и свое неутишимое горе. почему вырвали его из милой сердцу жизни под Моздоком и привезли сюда, в холодную северную глухомань? Он никому не делал зла -- за что же его7 Чего от него и от таких же, как он, хотят, зачем ломают жизнь, которая так хорошо у него шла? Зачем отнимают радость жить7 Не находя ответа и не в силах заглушить свою боль, он загорался негодованием, жаждой действия -- и скоро заговорил о том, что нельзя смиряться. надо бежать. Зимой нельзя, сотни (километров сугробов не одолеть, но придет лето . Он говорил об этом еще неуверен-
- 16
- но, намеками и с жадной надеждой смотрел на меня: неужели я не пойму, не поддержу, не скажу, что он прав?
- У меня за спиной было уже три года заключения, а в них немало обветшалых надежд. И по себе и по другим я знал эту тоску, боль по отнятой жизни -- и желание уйти от этой боли, скрыться от незаслуженной обиды, от несправедливости, от всего, что взворошило, изломало, исковеркало жизнь. Это чувство часто переходит и в неспособный к примирению протест, в потребность не, уходить, а противопоставить себя непонятному, сразиться с ним, побороть. И именно такие люди, как мой сожитель, чистые и смирные душой, чаще оказывались самыми сильными, идущими до конца. Я не переставал думать о побеге и знал, что лучшего спутника, наверно, мне не найти. Но узнал я за три года и другое: как постепенно притупляется, угашается боль, -- не исчезая, она словно опускается на дно души и человек каплю за каплей теряет решимость Житейская сутолока даже лагерной жизни, какие-то непредвиденные обстоятельства ежедневного бытия глушат, отодвигают животворную тоску, а с нею и представление о той силе, с которой надо бороться. Где она, в чем7 Проходит год, два --1- и человек словно свыкается с болью, с тем, с чем свыкнуться нельзя, и нет уже у него силы, чтобы решиться.
- Телеграфист из-под Моздока не пробьЬп в заключении и года -- что будет с ним еще через полгода, через год7 "И я, двадцатилетний юноша, говорил с ним, как умудренный опытом и остывший старик, не обнадеживая, но и не расхолаживая, не гася горевшей в нем надежды. Каждому самому надо пройти свой путь и советы со стороны все равно ни к чему .
- Мьг научились отлично топить камелек: надо накладывать не слишком много дров и поддерживать равномерный огонь. Тогда сизый дым неподвижно стоит на одном уровне, на удивление ровно: будто его обрезали ниткой. Не надо даже открывать дверь' мы садились на пол, на корточки, -- выше голова уже попадала в зону дыма, -- варили суп, кашу из скудно отмеренного пайка, кипятили чай, глядя, как пляшет в камельке огонь, .пожирая смолистее, поленья Так можно было сидеть часами. Где-то был лагерь, была жизнь, там суматошились люди, мучились сами и мучили других, а мы вдруг странно выпали из их числа, словно брошенные на необитаемый
- 17
- остров или задержанные на каком-то полустанке, на полпути к неизвестному. Это выпадает редко, и можно было пока отложить, отбросить мысли о побеге, о том, что будет, и окунуться в сонную очищающую дрему.
- Изредка приходил изнывавший в экспедиции от безделья врач, приносил немного продуктов, что мог достать, мы пили чай и неторопливо беседовали втроем, в избушке за прокопченным столиком или наруже под окном, на набиравшем с каждым днем силу солнце.
- Тут нельзя было суматошиться, даже громко говорить. Внизу, под еще белоснежным покровом, текла река, угрюмо вставал напротив заросший соснами скалистый берег, нас окружала тысячелетняя, никем никогда не нарушаемая тишина. И всякая суета в ней, хотя бы громкий голос, показалась бы грубым и неуместным вторжением в величавое лесное бытие, не знавшее человечьей бестолочи.
- Две недели карантина промелькнули, как два дня...
- 18
- ЛАГПУНКТ ПИОНЕРНЫЙ
- Год, проведенный на базе экспедиции -- лучший за время моего заключения. Нас было всего человек полтораста. Много интеллигентных людей -- инженеры, техники, ученые; несколько десятков слесарей, плотников, механиков, а чернорабочими были добросовестные и непритязательные крестьяне. Топографы со своими теодолитами, мензулами прокладывали в лесах визиры, стирали с карты белые пятна; геологи копались в шурфах; строители возводили дома, бараки, мастерские: экспедиция спешно готовилась к промышленной разведке.
- Охранники, одетые в такие же серые бушлаты, как и мы, винтовок не носили и больше помогали нам, чем охраняли. Начальник экспедиции, проштрафившийся чекист, старался не выделяться из заключенных. Он тоже носил серый бушлат, высокие таежные сапоги, шапку-ушанку и только летом фуражку с малиновым околышем. Заключенных звал по имени-отчеству, запросто заходил в общежития, курил с нами, пил чай, беседовал, -- он хорошо понимал, что десяток охранников в этом отрезанном от мира углу его при случае не спасут и работу не подгонят и что только человечное отношение может выручить. Расчет оправдывался: мы не чувствовали себя ущемленными и жили словно одной большой семьей.
- Работы было много, мы засиживались до полуночи, но среди дня оставался двухчасовый обеденный перерыв. Летом, наскоро пообедав, я шел гулять. Рядом протекала речушка, впадавшая в реку, по которой я пришел, -- в черных омутах речушки иногда удавалось поймать хариуза, а если привалит большое счастье, то и серебряную форель: речушка текла с гор.
- 19
- За речкой поднимался почти отвесный песчаный бугор, на нем -- солнечный сосновый бор. В жаркие дни в бору плыл горьковатый запах разогретой смолки, он смешивался с пряным ароматом горячего мха и лесных трав. Между ровными стволами, только высоко наверху прикрытыми зелеными зон-1 ами крон, видно далеко -- может быть это успокаивало больше всего. /
- Дальше за бором начинался кустарник, сплетение смешанного леса, -'- из-за иголок молодых елочек эмалево блестели ярко-зеленые кружочки листьев. А среди зарослей неглубоко спускалась большая, с полкилометра в поперечнике, поляна покрытого сочной травой болота, удивительно правильной круглой формы -- словно гигантское блюдо, заботливо вдавленное в землю неведомой силой. Северное лето коропй), всего два месяца, но оно буйное, нетерпеливое, размашистое: тра'-вы, деревья, кусты наперегонки спешат вытянуться, подрасти, отцвесть, вызреть, чтобы в урезанный срок выполнить положенное им. И потому когда ни придешь к изумрудному блюду болота, оно радует пышным цветением даже не лета, а весны.
- Откуда-то к нам забежала белая поджарая собака, добродушная дворняга. Я подкармливал ее, назвал Кроликом -- собака привыкла ко мне и стала обязательным спутником в прогулках. К обеденному часу Кролик уже сидел у порога, я выходил -- пес дурашливо бросался вперед. В лесу он гонялся за мышами и зайцами, иногда надолго пропадал в погоне за мелькнувшим в кустах лисьим хвостом. Набегавшись, Кро-лшс ложился рядом и тяжело дышал, высунув язык. А я сидел на берегу изумрудного блюда и думал, что прошла не одна сотня лет, пока это когда-то лесное озеро затянулось кувшинками, осокой, водяными лилиями -- они как-то ухитрились затвердеть, прорасти толстым покровом, сплетенным из миллиардов корешков, стеблей, листьев, принесенной ветром пыли. Пройдут еще тысячелетия -- образуется, наверно, кладовая каменного угля. Природа не торопится со своими постройками -- куда спешим мы, люди, часть природы?
- Дни проходили слаженно и можно бь^ло оставить без ответа этот все равно неразрешимый вопрос. Но оттуда, откуда я Пришел, к нам тянулись' костлявые, угрожающие руки.-Там тысячи людей безостановочно рубили лес, прокладывая широкую просеку, рыли землю, делая выемки и насыпи, стро-
- 20
- или мосты, засыпали болбта -- чтобы сцепить и нас, укрывшихся в этом углу, с сумасшествием, в которое была брошена земля. Голодные, полураздетые, они надрывались и гибли тысячами, их косили болезни, мор -- на смену им гнали новые тысячи. И все для того, чтобы не дать жить по-своему и этим дальним местам.
- Тайга противилась, злилась, не давалась. Она раскидывала на пути непроходимые болота -- неделями в них бросали тысячи бревен и тысячи тачек земли, щебня, возводили насыпь, -- для того, чтобы, придя в какое-то утро, увидеть снова взворошенную равнину. Опять волочили тысячи бревен, везли и опрокидывали в бездонную пасть тысячи тачек -- и снова болото в одну ночь злорадно проглатывало нечеловеческий труд тысяч людей. Но приходил день, и болото смирялось: равнину дыбила свежевыступившая опухоль шоссе.
- Работая в управлении, с тревожным чувством смотрел я на карту: с юга на север упрямо тянулась к нам жирная черта. С каждой неделей она наращивалась по бледному пунктиру, пок^ спасительно отгораживавшему нас. Когда пунктир совсем закроет жирная черта, все будет кончено еще раз...
- Погожим днем поздней осени мы пошли с Кроликом в одну из последних прогулок. Еле слышно шелестел сосновый бор. Забрались в червонное золото кустарника, чтобы выйти к блюду болота -- вдруг Кролик бросился в кусты, ощетинился, зарычал -- и встал, как опешенный, даже перестал рычать, будто чем-то пораженный. Я подошел, раздвинул кусты -- и тоже застыл, пронзенный ужасом.
- От земли из кустов смотрели глаза -- разжиженные, цвета болотной мути; они ничего не выражали и в них не оставалось ничего человеческого. Они были ни живыми, ни мертвыми, а до жути, до омерзения безразличными -- и до того отвратителен был их взгляд, что к горлу подкатывала тошнота, а тело охватывал столбняк. Не сразу я разглядел лицо: круглое, вздутое, мятое, зеленое, как у лешего; на щеках и подбородке подло кустился пух; шарообразная, словно мягкая голова была в плешинах парши. Человекообразное зашевелилось, попыталось ползти; знаками раздутых черных пальцев и звуками хриплого голоса оно хотело дать понять, что хочет к людям, все равно, куда.
- Это был беглец с тракта, мелкий воришка. Со своим дружком он убежал из лагеря с месяц назад и заплутал в лесу- Не
- 21
- умея ориентироваться, они шли наугад, питались ягодами, грибами и не могли никуда выбраться. Второй заболел и умер -- оставшийся в живых отрезал от трупа куски мяса (а может быть он, не выдержав голода, убил своего товарища и только не сознавался в этом) и с неделю питался им, в сыром виде:
- спичек у беглеца не было. Мясо кончилось, а он уже не имел сил даже собирать ягоды и три дня пролежал, медленно умирая, в кустах, где его учуял Кролик...
- С новым, враждебным чувством смотрел я на подвигавшуюся к нам жирную черту. Похоже, что там, где она наращивалась, столкнулись какие-то непонятные силы, одинаковые по своей природе и по тупой мощи. Борясь между собой, они в самом деле превращают живое в мертвое -- чтобы возникло что-то новое, с омерзительной головой беглеца, наделенной бессмысленными, ничего не выражающими глазами. Оттуда двигался словно поток какой-то мутной массы, не рассуждающей, движимой только темным звериным инстинктом, которого не разгадать. Сталкиваясь с такой же тупой силой тайги, поток вытягивался в жирную черту, которая казалась теперь мне удавом, с раздутой зеленой головой беглеца с тракта, пожирающей все живое...
- Жизнь на базе быстро менялась. Приходили новые люди, партиями в сотни человек. С ними вернулась обычная лагерная толчея; нашей большой семье пришел конец. А в начале зимы всего в четырех-пяти километрах от базы поставили новый лагпункт, последний на будущем тракте, связывающем нас, и назвали лагпункт Пионерным: пионеры пришли в тайгу, чтобы освоить ее. Но это не были пионеры: это была голова удава, вплотную подползшая к нам.
- Ставили бараки, стало крикливо; появилась охрана, комендант, строй, -- все то, о чем мы успели забыть. А в управление приходили строители -- десятники" прорабы, начальники пунктов, крепкий, рослый народ с громкими голосами. Они приносили здоровый запах пота, земли, смолы, снега, будто бы животворный запах труда. И я с удивлением замечал, что многие из них в самом деле увлечены освоением таежной глухомани. Они будто в явь чувствовали себя строителями, пионерами, открывателями новых богатств. Как могли они не видеть, не чувствовать, что они ничего не открывают, а только уничтожают живое, заставляя надрываться для этого таких же людей, как и они? Неужели так велика у них потребность
- 22
- забыться в возбуждающем чувстве пионеров, что они могут отмахнуться и от самой жизни? Или -- все это тот же тупой, животный инстинкт и напрасно искать тут человеческие чувства, дух и душу? Мне казалось, что басовые раскаты простуженных голосов строителей и блеск их горячечных глаз прикрывают тот же смертельный удавий хрип и взгляд.
- С этим ничего нельзя было сделать, тут все бесполезно; может быть, не помогли бы даже пулеметы, если бы они и были. Перебороть нечем. Но можно еще попытаться оттянуть. Осенью от нас ушла'группа на новое место разведки, километров за двести, если считать по прямой. Пробраться туда можно только по рекам, кружным путем -- дорога растягивалась километров на восемьсот. Туда удавья черта не скоро доползет, -- я попросился в эту группу. В ней нужны работники, а на базе их теперь хватало. Начальник согласился -- в середине зимы я выехал в новый путь, еще один короткий отрезок моего земного пути...
- 23
- В ЖИВОМ И МЕРТВОМ
- База экспедиции -- как на водоразделе: цивилизация Осталась далеко на юге -- и прерывистой цепочкой редких деревень тянулась по рекам на север, Километрах в пятнадцати от нас -- первая деревушка, на рекв^ впадающей в другую, которая несла свои воды в студеное море. По рекам и морю -- летняя связь с большой землей; от деревушки начинался и зимник; по берегу убегала единственная проволока телефона. Недалеко от устья последней, судоходной реки, проволока сворачивала в сторону и тайгой и тундрой пробиралась к большому городу на большой земле.
- От деревушки -- почтовое и пассажирское движение, зимой на перекладных. Как сто и больше лет назад, ехали от деревни к деревне, от станка к станку, каждые двадцать-тридцать верст меняя лошадей. Разница в одном: тогда мчались в кибитках и на тройках -- теперь замореная колхозная лошадка кое-как волочила розвальни, а в них седок подставлен каждой капле обжигающего, чуть не жидкого воздуха.
- Зима не хотела смягчаться: термометр Цельсия не поднимался выше 30 и падал до 40, а то и до 50 градусов. В одну из ночей моего пути он упал до 63.
- На дорогу мне выдали местную одежду. На мне была моя:
- суконные брюки, пиджак -- поверх я надел лагерные ватные штаны и телогрейку, еще свое же ватное пальто, а на него -- малицу: сплошной балахон, его надо надевать через голову, как женское платье. Малица -- из нежной шкурки пыжика (молодого оленя), она с капюшоном и рукавицами, все это -- мехом внутрь. А на малицу -- еще совик: такой же балахон, только из кожи взрослого оленя -- теперь мех был наружу. На ноги, на мои шерстяные чулки, я надел липты -- длинные
- 24
- кожаные чулки, тоже из пыжика мехом внутрь, на них пимы -- вроде высоких сапог, опять из кожи взрослого оленя и мехом наружу. Вырядившись так, я превратился в большой мягкий шар и почти потерял способность двигаться; подойдя к саням, я валился в них на сухое сено. Но мороз все равно пробирался сквозь мех, вату, шерсть и хватал за ноги, плечи, спину, а нос и щеки я обмораживал постоянно и к концу пути они превратились в сплошной сизокоричневый струп. Через год-полтора в этих местах, в такие же морозы, перегоняли и заставляли работать десятки тысяч заключенных, одетых в негреющее лагерное тряпье.
- Если смотреть по карте, мы скатывались прямо на север -- будто поэтому в первые дни мы проехали больше двухсот километров. Потом повернули на восток, по большой судоходной реке -- на ней и движение больше, а лошадки словно еще за-моренее и к тому же их не хватало. И весь путь занял две недели: похоже, этот срок стал стандартным, в него часто укладывались разные отрезки моего тогдашнего бытия. Кто отмерил этот срок?
- Удивляться было чему и кроме этого. Огромность пространств и смиряла, и возбуждала. В этом краю можно было бы уместить несколько западноевропейских государств. А его, в деревнях по берегам рек, населяло всего тысяч пятьдесят человек. От деревни до деревни -- двадцать, тридцать километров, а деревня часто -- три-четыре двора. Двадцать-тридцать дворов -- уже большое районное село и лишь три-четыре села в краю насчитывали дворов по сто: центры, вокруг которых сосредоточивалась местная жизнь. И мало кто отваживался уходить в тайгу на десяток километров от берега: незачем.
- На севере люди приветливы и открыты; они рады каждому новому лицу, известию, событию. О том, что в устье с большой земли приехал Иван Иванович Иванов, в верховьях, за тысячу километров, узнают через час-два: по незаметной проволоке телефона новости летят, как по воздуху. Никогда не откажут в ночлеге: приезжайте в полночь, в два, в три часа ночи, стучите в любой дом -- через пятд> минут хозяйка уже возится с самоваром и разжигает железную печку. Путник с дороги должен быть накормлен и обогрет. Предложите деньги за ночлег, за самовар -- откажутся; настоите -- возьмут: значит, у проезжего есть и взять не зазорно, но никто не спросит, если не предложите сами. Человек не у себя дома -- человек, о ко-
- 25
- тором обязан заботиться каждый, кто дома. И этот каждый, сам отправляясь в путь, без церемоний заходит в любой дом и принимает уход за собой, как должное. Да и путник -- развлечение и источник новостей: они будут пищей для размышлений и разговоров на много дней...
- Раньше тут не легко было найти рабочих для небольших лесозаготовок, на разгрузку и погрузку барж и пароходов: на такие работы шли по случаю, ради лишнего заработка. Занятия выбирали больше по душе. Мужчины рыбачили -- река кишела дорогой, красной рыбой, на продажу, хватало и на еду. Зимой охотились: лес густо населен белками, рыжими и чернобурыми лисами, водились и медведи; севернее жили белые и драгоценные голубые песцы. В тундре обитали оленеводы, с тысячными стадами оленей: замшевые перчатки из оленьей кожи местной выделки носили щеголи Петербурга, Москвы -- и Парижа, Лондона. Охота и рыболовство занимали хорошо, если половину времени; окончив сезон, мужчины забирались на печки, на полати и откровенно бездельничали:
- они были обеспечены на круглый год.
- Приложить руки к домашнему хозяйству, к земле, мужчины считали для себя постыдным: хозяйство вели женщины. С мужчины достаточно того, что нужно по очереди возить почту, проезжих -- зимой на санях, летом, если нет парохода, на лодке, которую тянет лямкой идущая по берегу лошадь. Тут родилась репа, картофель, немного южнее вызревали рожь, ячмень, но раньше их не сеяли: хлеба хватало привозного. И если женщина вскапывала огород, площадью с небольшую комнату, под репу и картофель, хозяйской гордости не было конца.
- Но каждый двор имел по две-три -- и до восьми-двенадцати коров. Летом их до зимы выпускали в лес, они не уходили далеко, хотя и случалось, что одну-друтую задирал медведь. Это не считалось большим несчастьем: скотина стоила дешево. На зиму заготовляли сено, но травы, даже только на узкой полоске берега, не выкашивались и каждый год сгнивали на корню. Тут можно было бы прокормить скота в десятки раз больше, чем имел край. Но и без того он отправлял вниз, к океану, и дальше внутрь страны и за границу множество бо-чат янтарного масла. И жил безбедно и беззаботно: до тех пор, пока не пришел сюда концлагерь, местные жители не знали замков и никогда не запирали дверей, отлучаясь из дома.
- Мы пришли в этот край в древние времена: сюда заходили
- 26
- еще новгородцы. При Грозном тут стояли острожки, край цепко осваивали купцы. Пробирались сюда не только студеным морем, а и прямиком по тайге и тундре. Давным-давно, когда еще в помине не было о нынешней технике и концлагерях, без тысяч и тысяч людских жертв, тут сумели за сотни километров пробить летнюю дорогу, там, где уходила теперь на большую землю проволока телефона. После революции тайга и тундра стерли эту дорогу и остался только зимник.
- При Михаиле Федоровиче, Алексее Михайловиче на реке промышляли жемчуг, мелкий, бисерный, но попадался и крупный. Им вышивали оклады икон, кокошники, посылали в Москву. ..
- На четвертый день пути мы приехали в большое село, прежний острог. От прежнего в нем мало что осталось. Богатых оленеводов, промышленников, купцов давно уничтожили, разогнали; отдельные их семьи еще оставались и медленно умирали.
- Возчик завез меня в такую семью, из двух молчаливых старух. Одна высокая, одутловатая, дородная, с горделиво поднятой головой, с длинным посохом в белой руке -- с нее можно было бы писать боярыню Морозову. Утолщенная рукоять посоха -- в пожелтевшей инкрустации: тут чудесно резали по кости, а кость брали из клыков моржа и бивней мамонта, законсервированные морозом туши которого иногда находили в гундре. Вторая старуха -- низенькая, тощая, скрюченная пополам, с носом Бабы-яги, шмыгала по комнатам, постукивая короткой клюкой. Обеим было почти по сто лет.
- Истовые староверки, они чуть не прибили меня, когда я, не зная, куда попал, собрался закурить. Гневными взглядами и жестами старухи выставили "табашника" на мороз. За едой дали мне "мирскую посуду". Но отходчивы и старушечьи сердца; может быть потому, что в их глазах я тоже был гонимым, к вечеру старухи смилостивились и степенно беседовали со мной. В доме было много икон; в одну из дверей я видел уставленную иконами стену может быть молельной; наверно, были у них и старые книги. В разговоре о старине я спросил, что у них есть из древности. Книг мне не показали, но щедро вознаградили другой стариной.
- Должно быть, старухи в этот день пересматривали свои вещи: в одной из комнат, на столах и древних же укладках и сундуках, окованных цветным железом, лежали женские на-
- 27
- ряды. Старухи носили их лет восемьдесят назад. Потом оказалось, что эти наряды еще от бабушек и прабабушек старух:
- это были одежды, которые носили наши девушки и молодые женщины этак при Алексее Тишайшем. Тяжелые бархатные, парчевые, легчайшие шелковые сарафаны, накидки -^ ярко-красные, малиновые, бордовые, нежно-голубые; цветистые персидские шали, платочки ажурного плетения устюжских кружевниц, расшитые сафьянные сапожки, веселые и величавые кокощники, унизанные жемчугами и уральскими самоцветами -- вся эта музейная редкость на наши деньги не имела никакой цены -- и была несметным богатством. Для старух смотр был праздником; глаза их смягчились, увлажненные радостью воспоминаний; руки любовно гладили бархат, парчу, кружева. А я смотрел, замирая, боясь спугнуть вышедшие из прошлого зыбкие тени, словно видя, как оживают мертвые вещи, облекая волооких красавиц с черными дугами бровей на белых лицах и с длинными, ниже пояса, толстыми косами...
- Все это был мираж, тлен; парча и бархат расползались от старости; кости волооких красавиц давно истлели на кладбищах, -- последними доживали прошлые века две столетних старухи. Но я плохо спал в ту ночь, а утром, добиваясь у сельсоветчика лошади, со злости готов был двинуть кулаком в его опухшую от пьянства ни в чем неповинную рожу. Лошадь дали только к вечеру -- днем я бродил по селу, тщетно вглядываясь в уцелевшие кое-где дома с крытыми переходами и высоким крыльцом под навесом, который держали пузатые колонны. Срубленные из толстенных сосен, они стояли по двести лет: крепкая оболочка старины, которую вымела из них метла нерассуждающей революции.
- О прошлом говорили и просторные торговые ряды, магазины, вместительные склады: революция начисто вымела содержимое и из них. Они стояли заброшенно, пусто; в единственном магазинчике "райпо" на полках -- только желтые пачки "кофе здоровье" из желудей и голубые коробки зубного порошка. Стоило ли менять жемчуг на зубной порошок? Когда-то тут сновали "молодцы", из тундры ехали оленеводы, снизу и сверху шли обозы, ядрено поскрипывая на морозе полозьями тл. туго увязанной поклажей. И вместо заунывного железного звона из судоремонтной мастерской, тоскливо и одиноко разносящегося в пустынных улицах, медно, торжественно, жизне-
- 28
- утверждающе гудели колокола собора, давно закрытого: его двери забиты досками, с голубых куполов сняты кресты.
- Я останавливал себя: и в прошлом разве мало было дикости, мерзости? Прошлое хорошо разве тем, что оно прошло... Но нет, это не так: как бы не относиться к нему, в нем было и что-то верное, прочное, чего не имеем мы, потому и томимся. Оно, это верное, должно, быть и в нас, из того же прошлого, но мы не можем, не умеем его узнать, вытащить на свет, сделать для себя законом...
- На постоях, на ночлегах -- недоумевающие, ничего не понимающие люди. Что делают с ними? Зачем? Кому нужно, чтобы оленеводы шли в колхоз и чтобы половина оленей из-за этого погибла, разбрелась? Что это за колхоз, кто его выдумал, зачем он? И как при нем жить? Почему у хозяек отобрали коров и их теперь осталось меньше половины? Масло забирают, детям не Оставляют даже молока. Почему не привозят товары, как прежде? Нет соли, нечем солить семгу, сига, нельму. Пришли голодные времена -- их север не знал. Мужчин не оставляют в покое: одним дали задание на сдачу пушнины -- и пушнины стали сдавать меньше, чем прежде; других гонят на лесозаготовки. Кому нужен этот лес, если он не может попасть внутрь страны? Заграницу? Это далеко и совсем непонятно: за лес ничего не дают взамен.
- Северяне, люди свободные, с большим чувством собственного достоинства, почти не знавшие прежде давления власти и привыкшие жить своим умом, воспринимали новое, как стихийное бедствие, обрушенное на них неумными людьми. Сопротивляться открыто бесполезно; только часть оленеводов ушла -- одни на запад, лесами, к финнам и норвежцам; другие, как рассказывали, будто бы пробрались через весь север Сибири и Берингов пролив на Аляску. Остальные, приученные суровым севером к смекалке и изворотливости, всеми способами старались ускользнуть от насилия власти.
- Этот край давал стране масло, пушнину, рыбу, оленьи шкуры: пятьдесят тысяч человек с лихвой оправдывали себя. Можно было бы еще во много раз увеличить молочное хозяйство, создать тут северную Швейцарию; можно расширить земледелие, оленеводство, привить сбор ягод -- неисчислимое ягодное богатство пропадает зря. Если заботиться о развитии, не довольствуясь тем, что есть, тут можно придумать не мало дел, которые будут быстро развивать край, не насилуя его. Мы
- 29
- ищем нефть, руды, уголь, -- чтобы их добыть и вывезти, надо построить железную дорогу на тысячу километров, в царство вечной мерзлоты. Пригонят десятки тысяч заключенных, начнутся большие работы -- они подчинят себе край, заставят его работать на себя и разрушат веками сложившийся тут уклад. Страна не получит отсюда больше ни рыбы, ни пушнины, ни масла: их без остатка съест новое дело. Оно даст краю -- зубной порошок, а стране, может быть, уголь, -- добытый в заполярьи, он будет стоить не дешевле золота. Почему бы не добывать его в уже освоенных, более южных местах, расширив добычу .там? Потому лишь, что надо чем-нибудь занять тьмы заключенных, не взирая и на то, что работа здесь не только разрушит жизнь края, но и потребует сотен тысяч человеческих жертв? ..
- Трясясь в санях, так можно было думать, лишь забывая о том, что никакие человеческие выкладки не имеют значения там, где решает не человек, а ничего не выражающий удавий взгляд. И стоило вспомнить о нем, вообразить однажды увиденную в кустах мерзкую голову с бессмысленными глазами болотной мути, как размышления исчезали сами собой...
- Ночами слева или за спиной небо загоралось северным сиянием. Оно перекидывалось исполинской дугой, сводом от одного конца неба к другому, и переливалось цветами радуги. Либо развешивалось полосатыми занавесами, -- они играли оранжевыми, голубыми, синими, розовыми, зелеными огнями. Игра эта никогда не манила, не влекла; она была ни земной, ни небесной: торжественная и непонятная, она обдавала холодом и могла только отдалять и подавлять. Слиться с ней, как с мерцанием звезд, чувствуя себя частью игры, ибо ты -- часть вселенной, почему-то было нельзя: она словно отгораживала небо от земли. И сколько ни смотреть, нельзя было вообразить, почему горит завеса: сполохи, полыхавшие изменчивым огнем, которого не найдешь ни на одной палитре, оставались неразгаданной тайной.
- Термометр падал ниже пятидесяти. Заиндевевшая лошадка трусит, будто оставаясь на месте, словно завороженная; заворожен и ямщик в передке саней; его спина и голова в шарообразном капюшоне совика поседели от снега и инея. Воздух застыл; он обжигает щеки, режет горло, колет в легкие. Куда не глянешь -- белое полотно: на реке, на обрывах скалистого берега, на прибрежных кустах с другой стороны, на стене ле-
- 30
- са за кустами -- всюду белое безмолвие. Скалы тоже в инее и кажется, что у них из каменных пор, как от тяжкой муки, выступил пот и мгновенно застыл. Легкий дымок изо рта разлетается пылью, как пудрой, и только изредка раздастся выстрел: это треснуло от мороза дерево или не выдержал и лопнул камень, расколотый холодом, как колуном.
- Неподвижны скалы, берег, лес. Мы минуем одни видения -- открываются такие же, картины меняются, оставаясь одинаковыми, скованными тем же первобытным холодом. И кажется, что мы остаемся на месте, никуда не движемся, а кружимся по кругу среди кем-то нарочно расставленных декораций, -- они кружатся вместе с нами и нам не вырваться из них. Опять околдованы мы непонятной силой -- и стоит лишь поддаться ей, она усыпит тебя, уничтожит, превратит в пылинку себя самой. И видя это окованное холодом безмолвие и помня то, в чем мы живем, ты поддаешься впечатлению, что сопротивление бесполезно: как бы успешно ты ни сопротивлялся и сколько бы ни защищал себя, ты не можешь окончательно победить и рано или поздно все равно сдашься, -- но не так, как сдается все живое, превращаясь в мертвое и уступая место новому живому, повторяющему твой путь, а растворишься в небытии, которому уже никогда и ни для кого не будет конца.
- Изначальное обнажение, не знающее ничего из созданного и измышленного человеком, равнодушное и к добру и к злу, уложенное в непостижимую нами мертвую гармонию, чудилось в покоренных морозом реке, соснах, скалах; казалось, что они, пробывшие так сотни и тысячи лет, смотрят на нас даже не безучастно, а снисходительно-насмешливо. От этой насмешки никли, уходили мысли о людском горе и жалких усилиях, обо всей нашей временной возне. Кружась в этом безмолвии, я уходил от нее -- для того, чтобы снова к ней придти: видно мы, как неисправимые преступники, приговорены бессрочно и освобождает нас только смерть...
- 31
- СТАРЫЙ ЗОВ
- База группы -- в тайге, в трех километрах от реки Тут будет основная разведка. А весь район разведки -- километров па двести^ мы, всего сотня человек, только первая группа Наше дело -- начать и приготовить место другим
- Когда я приехал, в лесу уже было два барака, несколько охотничьих избушек вычистили от сажи, поставили в них железные печурки В одной жил, начальник группы, тоже проштрафившийся на воле чекист, как и начальник экспедиции ладивший с нами; еще в двух -- шесть охранников, от скуки помогавших в хозяйстве; в других избушках -- кухня, баня, склады.
- Закончили еще барак, яля будущего управления, немного в стороне В одном его конце две комнаты заняли геологи, а комнату в другрм -- я, под временное подобие хозчасти, Как старый лагераик" знающий лагерное хозяйство, я приехал сюда завхозом, бухгалтером, кассиром --- сразу всем, ведающим денежными и хозяйственными делами
- Опять, как год назад, не было лагеря. Мы -- большая семья, скрепленная одной участью, чувством заброшенности в глухой угол, человечными отношениями Но прежнее ощущение не возникало Это ведь -- только повторение Пройдет полгода, год -- обязательно, неминуемо вернется лагерь И не было больше освежающего чувства новизны
- Я следил за питанием, за выпечкой хлеба -- из нашей муки, его пекли местные жители, в деревушке из четырех дворов на берегу реки Вел мизерное денежное хозяйство, устраивал к весне пристань и склад на реке, почти каждый день ездил в деревню У меня под началом -- три лошади и конюха, главный из конюхов -- громадного роста и медвежьей силы чал-
- 32
- дон-сибиряк Реда Он смотрел из-под лохматых бровей понимающе и немного снисходительно, будто ему все известно и нипочем С ним хорошо работать Реда никогда не перечил, был философски спокоен, и если делал не так, как говорил я, то выходило, как нужно. При том он умел щадить мое юношеское самолюбие
- В моей комнате -- два сбитых из свежих досок стола За моим сразу и спальня койка-раскладушка. Под ней железный ящичек с деньгами За вторым столом счетовод Калистов, лет тридцати, веселый, разбитной человек, хороший товарищ За внешней веселостью проглядывала у него упорная тоска и что-то еще, чего я пока не мог разобрать
- Занятый хозяйством, я и не заметил, как подошла к концу зима Кончились длинные ночи, утром и вечером прихватывавшие большие куски дня, потянуло теплом, попрозрачнел воздух -- легче стало дышать Дорога в деревню над оврагом -- снизу, из-за голых еще кустов и деревьев, сначала робко, неуверенно, потом все громче и громче зазвенел талой водой ручей, бередя в душе смутное беспокойство
- Выше поднялось, раздвинулось зимой низкое, туманное небо, в весенней голубени поплыли крылья облаков А за рекой, прямо на восток, открылись горы В ясные дни их было видно и зимой, но тогда они казались ниже и незаметнее Теперь, стоя на берегу реки, я не мог оторвать от них взгляда Высоко поднимались две острые вершины, на них сияло солнце, цепью на север и юг холмами громоздился хребет, тоже еще прикрытый снегом Кое-где чернели черточки трещин -- должно быть глубокие ущелья Горы были то розовыми, то голубыми, фиолетовыми или синими, легкими и нежными, словно висевшими в прозрачном полотне неба И мощными тяжело, массивно, несдвигаемо давили они щетку тайги, поднимаясь над ней И может быть вот это странное сочетание мощи и легкости, -- легкая мощь гор, -- отсюда, издали, придавало им особенное очарование
- Наверно, именно горы решили дело Они с непонятной силой тянули к себе Казалось, что до них подать рукой, хотя они начинались километров за сто от реки Горы встали над тайгой, как сверкающая цель, как символ воли -- он взворошил, поднял из-под спуд& каждодневной суеты, никогда не пропадавшее в душе до конца беспокойство И в будоражащем зове
- 33
- поднялось неотступное, на что надо давать ответ: не пришел ли давно жданный срок?
- Я пробыл в заключении около четырех лет. Оставалось еще больше шести. Ничего утешительного впереди не было. Вот так, как и прежде, занимайся тем, что не дает и не может дать никакого удовлетворения и в чем никому нет и не будет проку. Примирительное наше временное благополучие скоро кончится: летом придут новые партии, снова приползет к нам удавья пасть. Даже мысль об этом нестерпима. Всюду я приглядывался: нельзя ли уйти? Страсть к воле, к чему-то другому, сидела в крови, ее не заглушить. Я думал о побеге не умом, а чувством, -- ему не скажешь, что и за лагерем нет воли и уходить, наверно, бесполезно. Что толку в пользе, в чем она? А горы светят, как гибнущему в море маяк; весна ломает, рушит безудержно зимний плен, давая свободу живому, и разгоревшегося внутри огня не угасить. Что остановит теперь?
- Вверх по реке -- цепочка деревень. Их можно миновать. Но километров через триста -- другой большой лагерь, вокруг него -- широкая ловушка-сеть оперативных постов, занятых ловлей беглецов. Себе в помощь оперативники привлекают комсомольцев, активистов из местных жителей, за плату продуктами охотящихся на людей. Если идти на юг -- угодишь прямо в эту ловушку. Тоже и на юго-западе. На западе -- наша экспедиция. Пройдя километров двести лесами, можно обойти экспедицию -- останется еще восемьсот километров тайги. Тысячу километров за короткое лето не одолеть.
- На севере -- Ледовитый океан. Если даже в тундре пристать к оленеводам, о тебе скоро узнают: новый человек в тундре -- новость, о которой промолчать выше человеческих
- сил.
- Но открыт восток. Четыре, пять дней до гор, неделя -- перевалить горы, еще неделя -- добраться до первого жилья по ту сторону гор, по рекам спуститься к судоходной реке, на пароходе подняться кверху, как раз в густо заселенный промышленный район. Что остановит меня?
- Раз начав, словно даже без участия в этом сознания, я складывал в целое детали, прикидывал километры, отбрасывал одно и выбирал другое, постепенно вырисовывая необходимый план. Я вел хозяйство, разговаривал с начальником группы, с охранниками, с рабочими, -- а перед глазами у меня расстилалась карта и я говорил с людьми, как сквозь сетку нанесен-
- 34
- ных на карте рек, гор, озер -- где-то по ним проходил мой путь.
- Карта, впрочем, существовала больше в воображении. В деревне попался истрепанный школьный учебник географии, я выдрал из него карту. На ней только большие реки и горы, главные населенные пункты -- ни болот, ни мелких речек и деревень нет и в помине. Но точных карт этих мест вообще нет. их еще будут составлять наши топографы. Меня устроит та, которую я достал: направление есть, а идти придется не по карте, а по земле. Компас -- у меня в складе, в снаряжении разведочных партий, лежат десятки компасов.
- Крестьяне говорят, что между рекой и горами -- непроходимые болота. Через горы есть только санный путь, его иногда, не каждый год, прокладывают оленеводы. Летом тут не пройти. Но откуда они знают, если никто из них летом в тайгу дальше, чем на десять-пятнадцать километров не ходил? И как это может быть, чтобы нельзя было пройти по земле?
- Казалось, подталкивал каждый случай. В группе все с большими сроками, но молодого геолога Федотова отправили сюда по ошибке. В конце зимы он окончил свои пять лет, его освободили телеграммой из базы экспедиции. Федотов продолжал работать, ожидая, когда вскроется река, придут документы и можно будет уехать к океану и дальше, на большую землю. Но он до того хотел быть свободным, что не остался и месяца на прежнем положении и переселился в деревню.
- Молчаливый, замкнутый, с втянутыми щеками -- в них горел туберкулезный огонь, -- Федотов в группе ни с кем не сходился и держался особняком. А тут вдруг его прорвало. Почему-то этот с нетерпением ждущий отъезда на волю человек почувствовал ко мне слепое доверие -- через несколько дней после переселения в деревню у него не было от меня тайн. Может быть, до того тяжко ему было ждать, что не мог он вынести эту тяжесть один?
- Мы сидим у него в комнатке за столом. Между нами лампа. Язычок керосинового пламени блестит у Федотова в глазах. От этого его глаза -- как с сумасшедшинкой. Сквозь кожу красноватого лица словно проступает исступление. Пристально глядя то на меня, то на лампу, он говорит:
- -- У меня глупая боязнь: не дотянуть до парохода. Я знаю, этого не может быть, и все-таки боюсь. Туберкулез у меня не в такой форме, чтобы я не протянул еще два-три месяца. Надо
- 35
- выдержать: если бы вы знали, как я хочу еще раз увидеть семью, свой город! Тогда можно и умирать. Меня и страшит: а вдруг не увижу' Раньше я боялся, что меня не освободят. Не знаю, откуда это взбрело, но я был уверен, что не освободят, я убедил себя А я пять лет только тем и жил, чтобы вернуться и еще раз увидеть. И я решил: если не освободят -- этой весной уйду. Пойду в горы, перевалю их, спущусь по рекам, а там поднимусь на пароходе к железной дороге и проберусь к себе Вы знаете, севернее нас, километров за пятьсот, работает экспедиция профессора Светлова, из Геолкома7 Я хотел выдать себя за участника этой экспедиции, отправленного по специальному маршруту. Имейте это в виду Я уже кое-что заготовил -- вот, если хотите, мне они больше не нужны, а вам могут пригодиться.
- Он передал мне три заполненных профсоюзных билета. И билеты, и этот разговор -- как знак судьбы. Я ничего не говорил геологу -- откуда он узнал? И план почти тот же! Федотов снова и снова говорил об этом, как бы подталкивая и напутствуя меня.
- В эти дни открылся и Калистов. Он сидел в хозчасти с утра до ночи, тут же обедал, ужинал; к пайку на железной печке пек нам оладьи, варил овсянку, кипятил чай Мы подружились -- и сначала из намеков, потом и из откровенного разговора выяснилось. Калистов живет тоже одной мыслью: как бы уйти, этой весной.
- Калистов открыл больше: у них уже составляется группа, двое из нее -- Реда и Хвощинекий. Сибиряк Реда, охотник, знает тайгу, как мы город, идти с ним -- играть в беспроигрышную лотерею. Хвощинекий -- бывший командир полка, храбрый и решительный человек.
- Реду я знал; Хвощинекий работал плотником, знал я его только издали, что он представлял собой -- неизвестно. Есть и еще "кто-то -- это уже опасно: каждому не влезешь в душу. В такие дела нельзя посвящать больше одного-двух человек Я потребовал от Калистова, чтобы он ни с кем не говорил о побеге
- На другой день поехал с Редой в деревню. Сидя рядом в санях и посматривая по сторонам, Реда рассудительно говорил, как об обыкновенном деле:
- -- Я так думаю, большим кагалом не нужно- шуму много. И в лесу шумно выйдет, да и не уследишь, Калистов горячий,
- 36
- он всех бы взял А сгоряча и пропасть недолго. Нам не к чему пропадать, пускай коммунары пропадают. Пятеро-шестеро -- ладней не может быть: глаз за каждым, и каждый свое дело исполнит. И выручка круговая, товарищество, и пройдем, где хотим Еще оружие нужно. В тайге без оружия -- как без рук, это что плотник без топора. Зверя пострелять, пищу добыть, да и не больно погонятся, поопасятся. С оружием, впятером, вшестером, мы куда хочешь уйдем, хоть до Амура А там и Китай...
- Реда рассказал о своем плане. В одну из ночей, когда в тайге немного подсохнет, мы обезоружим начальника группы и охрану. Это не трудно" мер предосторожности они не принимают. Оставляем их связанными: до утра они ничего не сделают. Вооружившись винтовками, наганами и охотничьим ружьем начальника, уйдем на берег, возьмем в складе припасы, переедем на лодке реку -- ив тайгу Разыскать в ней пятерых-шестерых -- дело почти безнадежное Погоню организуют не раньше, чем к полудню у охраны не будет оружия И гнаться, зная, что у нас пять-шесть винтовок, ретиво не будут. каждому дорога своя жизнь.
- Этот план пришелся мне по душе Против силы, что послала нас сюда и держит здесь, безоружные мы бессильны. Эту силу нельзя ни убедить, ни уговорить, ни умолить Даже для того, чтобы только уцелеть, под ее властью надо всегда обманывать, хитрить, изворачиваться Это не каждый может и не каждому по нутру. И тому, кто может, если он не из той же породы, всегда будет противно Это -- против природы человеческой, это унижает и оскорбляет. И даже если сумеешь перехитрить и вывернуться, у тебя остается чувство, что победа не за тобой, потому что ты должен продолжать изворачиваться, до твоего конца
- Совсем другое, если в руках у тебя оружие и рядом вооруженные друзья. Унизительное заячье чувство мгновенно пропадает Пусть вас мало -- вы все равно отбрасываете уловки п говорите в лицо" иду на вы И этим принуждаете противную сторону тоже отказаться от заячьего петлянья и выйти в открытую. Тут -- почти поединок: кто кого. Это удесятеряет ваши силы -- и ослабляет трусливую власть.
- Я одобрил план Реды, попросив, чтобы он пока никому не говорил о нем. До самого дня, когда надо будет приступать к
- 37
- выполнению, о нем будем знать только трое: Реда, Кали-стов и я.
- Еще ближе я сошелся с Редой. Постепенно мне открылись думы этого великана. О Китае он упомянул так, может быть в расчете, чтобы соблазнить. Думал он о другом: выбраться в родные места, составить из друзей небольшой отряд, выйти к сибирской магистрали и начать партизанские набеги, стараясь поднять восстание в больших селах и городах. Пробью в концлагере три года и повстречав множество людей из разных мест России, Реда сильно раздвинул свой кругозор таежного чалдона. Здравый рассудок и природная сметка позволили ему разобраться в настроениях людей, подметить главное, обобщить, а сильная воля и страсть подсказали: если взметнуться, решительно, с расчетом на всю Россию -- может быть, получится запал, от которого громыхнет общий взрыв. Это был природный вожак, способный преодолеть крестьянскую ограниченность, и я видел, что за ним пошли бы. Кто знает, может быть его думы как-нибудь и воплотились бы в действительность?
- План Реды открывал не просто даль: из отвлеченного мечтания возникала цель. В думах Реды были белые пятна;
- его вел тоже не столько рассудок, сколько чувство, инстинкт, но это было здоровый инстинкт. О многом еще рано было думать, но это не помеха: белые пятна сотрутся потом, неясное прояснится в действии. И не мне отговаривать: я готов помогать, сколько хватит у меня сил, хотя бы дело и не обещало обязательного успеха...
- Весна торопилась. Неделю назад казалось, что мертвые покровы в лесу, слежавшиеся ледяными глыбами, не растопить. А из-под них земля уже тянулась к солнцу. Беспокойный земной дух прошиб глыбы снизу, солнце съедало их сверху; снег осаживался -- и вот уже он, как ненужный ноздрястый нарост. Теплый ветер выметает его, как с улиц выметают сор. Иначе запахло в лесу: природа на глазах совершала крутой поворот; обновление было неминуемым.
- Поворот совершался и в душах. Яснее, чем когда прежде, можно было ощутить, как за внешним скрывается невидимое, более важное, чем видимое. Взгляд словно проникал сквозь оболочки и видел глубину душ. Я всматривался в лица, в глаза: который? Не этот ли? И безошибочное чувство часто говорило: и этот. Этот тоже под будничной покорностью таит
- 38
- дерзкую мысль: пробить налет, вырваться, взлететь ввысь. Душа издырявила пригибавший его к земле пласт -- еще усилие, еще день, еще солнечный луч или веяние ветра весны, обжигающего ветра свободы -- и человек выпрямится в рост. Похоже, что половина нашей группы готова была бежать и тайное для того, кто мог видеть, кто жил тем же чувством, стало явным.
- Наступили дни, когда было неизвестно, что реальнее: обыденность или то, что питалось пока только замыслом и медленным приближением к нему. В голове смятение; перепутались наблюдения над собой и над другими людьми, бушевание весны и тяга в даль. А надо вести себя так, как будто ничего не происходит, -- для того, чтобы могло осуществиться скрывающееся внутри, пока только задуманное, но более реальное и важное, чем все, что вокруг. И тут, когда душа и инстинкт хищно и безрассудно влеклись к осуществлению задуманного, сами собой по-звериному обострились чувства. Глаза подмечали, что пропускали раньше, слух будто вытянулся и я чуть не по-собачьи прислушивался и принюхивался, стараясь распознать каждую опасность и каждый благоприятный признак.
- На людях надо было оставаться спокойным. А ночью я корчился в лихорадке тревоги и не спал часами. Я проклинал медлительность весны, хотя она и не опаздывала. Преследовали неопределимые предчувствия: вдруг ничего не выйдет? Это было бы крушением, обвалом, катастрофой, последствий которой не вообразишь. Я успокаивал себя: нет причин, почему бы не удалось, но темные предчувствия сильнее рассудка и ночную тревогу не заглушить.
- Днем, при виде далеких гор, тревога исчезала. И крепла тяга в даль. Тягу эту не остановить. Я не чувствовал, я знал:
- я буду там...
- 39
- ВОПЛОЩЕНИЕ ЖЕЛАНИЯ
- Можно с горьким упоением размышлять по поводу того, что обреченность человека -- уже в том, что никогда не может он полностьью достичь того, чего хочет. И что это мудро, что жизнь заглохла бы, если бы не хотели мы несбыточного, не ставили задач выше своих возможностей. Но разве могут такие рассуждения насытить голод неудовлетворенности? Разве заглушат они боль от того, что уже осуществившееся было, то, что стало сильнее и желаннее самого дорогого из реального, доступного, вдруг ушло из рук?
- Незадолго до вскрытия реки пришла телеграмма: немедленно, до ледохода, отправить в село, километров за сто, двух охранников, пятнадцать рабочих и Калистова. Они должны приготовить место для людей и груза, которые придут туда с первыми пароходами. Мы лишились одного из самых верных друзей -- и ничего не могли сделать, чтобы его задержать. Калистов уехал, совсем сраженный; прощаясь с Редой и со мной, он едва не плакал. А я напрасно успокаивал их, говоря, что к сроку, до которого оставалось больше месяца, я сумею вернуть Калистова: я сам не верил в это.
- Сразу после отъезда Калистова -- новое несчастье: цьшга свалила три четверти наших людей. Всю зиму не было овощей, мы питались хлебом, крупой, сушеной картошкой и цын-га давно точила людей -- теперь, с теплом, почти все рабочие лежали в лежку. Будто это тоже было знаком судьбы, свалила цынга и Реду, железного таежника-сибиряка, легко сносившего лишения. Весь план на смарку: я остался один.
- Меня будто вздернули на дыбу. Сошел в лесу снег, поднимались и зацветали травы, распустились листья березы и ольхи, -- голову кружило и от липкого запаха весны, и от со-
- 40
- знания, что рушилась воскресавшая нас мечта. Прошел на реке лед, уехал Федотов, все еще напутствуя, -- но дороги больше не было. Призывно плескала вода, я покупал лодки для группы, приглядываясь, какая лучше подойдет для нашего замысла, -- а он уже перестал существовать. Зачернели склоны гор, весна согнала с них снег, оставив его сиять на вершинах, -- горы придвинулись еще ближе. Они будто дразнили: иди, мы близко, мы ждем... Я отворачивался и поскорее уходил с берега...
- Недели через две больные начали выползать из бараков, греться на солнышке. На них жутко было смотреть. Скрюченные руки и ноги, черные лица, воспаленные слезящиеся глаза; только некоторые цынготники, опираясь на палки, могли кбе-как ковылять, другие ползали. Лекпом говорил, что лечить нечем и болезнь надолго: как работники, больные выйдут из строя на все лето. Я и без него знал, что помочь могут только лук, чеснок, свежая картошка, молоко -- то, чего у нас не было. Не было их и на базе экспедиции: там сотни человек тоже лежали в цьгнге.
- Я доставал в деревне немного молока и два-три раза в не-делю приносил Реде, украдкой, чтобы не видели другие. Но Реда не пил при мне и я знал, что потом он делился с товарищами, так что на его долю могли оставаться капли. Они не поднимут его на ноги: я понимал, что надежда на выздоровление Реды вполне призрачна.
- Когда я приходил, Реда отползал подальше, чтобы можно было поговорить. Как часто бывает, именно этого великана болезнь поразила, может быть, сильнее других. Он совсем обессилел и страшно становилось, когда Реда, с трудом двигая по земле руками и извиваясь огромным телом, подтаскивал себя, переползая на другое место.
- -- Не судьба, друг, -- словно виновато говорил он. Я не решался обманывать его утешениями, что, мол, он скоро поправится и мы уйдем: Реда -- человек большого мужества.
- -- В этом году я больше не ходок, -- говорил Реда, стараясь улыбнуться. -- Может, выживу, тогда на другой год, если Бог приведет. А ты иди, чего ждать. Пользуйся случаем, пока здоров. -- У меня не было и намека на цынгу, как и еще человек у двадцати в группе.
- -- Не дело, Реда, -- отзывался я. -- Вместе думали, вместе и ушли бы. А так -- вроде как покинуть вас.
- 41
- -- На все воля Божья. Чего же покинуть? Ушли бы, если б не случай такой. В нем никто не виноват. А свой случай упустить -- Бога гневить.
- -- Один не уйдешь.
- -- Одному, верно, нельзя. Хвощинского в товарищи возьми. Вдвоем, полегоньку, и ступайте.
- -- Я его не знаю. Что он за человек?
- -- Да и я его не больно знаю. Они все с Калистовьш были. А думаю, ничего. Да тебе что: в походе каждый сойдет, вы одним будете связаны. Как один, по нему и другой поравняется. А выйдете на-люди, разделитесь, каждый своей дорогой пойдет...
- Я и сам чувстовал: нельзя упускать случай. И странное дело: как ни дыбились мысли и чувства, как ни был я убит крахом нашего замысла, где-то глубоко во мне ворошилось смутное ощущение, что крах этот -- не совсем настоящий. Не вышло одно -- выйдет другое. Будто под спудом болезненного смятения оставалось и жило какое-то твердое ядрышко: надежда все равно сбудется, желание все равно облечется в плоть...
- Поставив крест на одном, я исподволь начал готовить другое. И пока со стороны присматривался к Хвощинскому. Среднего роста, худощавый, но широкий в плечах и груди, он должен быть физически сильным и выносливым. Цынга его тоже не коснулась. Ходил Хвощинский прямо, высоко держа небольшую круглую голову. Лицо почти квадратное, с ост-роватьгми скулами и упрямым подбородком. Рыжеватые волосы, белобрысые усы; глаза смотрят смело и открыто. Может быть в них -- чуть смущающая меня лишняя заносчивость? Или -- это лицо только гордого, решительного человека, знающего себе цену? Похоже, что для нашего предприятия Хвощинский подходил. И другого нет. А случай нельзя не использовать и Хвощинский, зная обо мне, наверное, от Калистова, встречал мой взгляд жадно ожидающими глазами.
- Я готовился, ничего не говоря ему. И только тогда, когда, по мнению Реды, в тайге подсохло и можно уже было двигаться в путь, я позвал Хвощинского в хозчасть. Он согласился сразу...
- Днем я простился с Редой. Пересмотрел вещи, бумаги, все, что не нужно, выбросил или уничтожил. Из вещей взял са-
- 42
- мое необходимое, такое, что не могло выдать, откуда я. Пересчитал деньги: своих около пятидесяти рублей. Еще в кассе -- двести с лишним. Кража, конечно, но у нас украли неизмеримо больше, а деньги будут нужны -- положил в карман и эти. В кассе еще много лагерных денег, для заключенных -- жаль, они нам ни к чему.
- Вечером, часов в одиннадцать, взворошил одеяло на койке:
- если кто случайно войдет, пусть думает, что я спал и на минуту вышел. Осмотрелся: сюда я больше не вернусь.
- Во мне ни волнения, ни суеты, я абсолютно спокоен. К этой давно ожидаемой минуте душа и тело словно собрались в комок. И обострились еще больше чувства: движения четки и уверенны. Ничего лишнего. Будто вместе с уничтоженным ненужным барахлом я выбросил на время лишнее и из себя. И тело оказалось легким и странно напружиненным: легко и вместе с тем крепко.
- Автоматически прислушиваясь и не оглядываясь, неторопливо выхожу из барака -- не на дорогу, а в лес. Не раз пройденным для проверки путем прошел к кустам за поворотом дороги. В кустах ждет Хвощинский. Увидев меня, он молча и суматошно обрадовался. Стороной мелькнула мысль: неужели он думал, что я могу не придти?
- Охранники, я знаю, дуются в карты или спят. В лес их ночью не выманишь. Теперь только не наткнуться на начальника группы, любителя шляться во всякое время по лесу с ружьем. Может быть, он где-нибудь поблизости?
- Шагая размашисто и сторожко, чтобы не хрустнула под ногами случайная ветка, идем лесом, вдоль дороги. Белая ночь раскинула между деревьями чуть заметную пелену. В стороны видно далеко. Не шелохнет ни один лист. Слышен только шорох наших шагов; слух ловит даже дыхание соседа, он готов броситься на каждый шелест, чтобы предупредить. Но ничего нет, все замерло, может быть, спит. И только мы двое идем по лесу.
- Вот и река. Деревня застыла; она тоже словно умерла, прикрытая прозрачным пологом белой ночи. Темный сарай в стороне смотрит насупленно. Вода неподвижна, не всплеснет: река остановила свое течение. Над самой водой ползут, расплываясь, ажурные клочья тумана.
- Открываем склад. Надеваем черные бушлаты, на вате: они одинаковы с гражданскими; новые сапоги. Припасы приготов-
- 43
- лены. отсчитаны банки консервбв, отложены сухари, сахар, крупа, соль, табак, спички -- все, что нашлось в складе. На готове лежат плащи, парус, топорик, веревки, два компаса, другая мелочь из снаряжения: все предусмотрено, но пока не уложено в рукзаки, на случай, если кому вздумалось бы заглянуть в склад. Уложить часть в два тоже приготовленных геологических рукзака, а часть снести в лодку -- дело пяти минут
- Одна дверь склада -- прямо к реке, к досчатому помосту строилось под моим наблюдением К помосту привязаны лод-&.и, для нас я заранее вь^рал лучшую, хотя хороших лодок тут нет. Сойдет и эта.
- Вещи погружены, все кончено. Запираю склад, оставляю ключ в замке: теперь все равно, и не брать же его в тайгу Молча показываю Хвощинскому садись на руль. Отвязываю лодку, отталкиваю, скольжу на скамью к веслам, концы отданы.
- Мы крадемся у берега, чтобы не увидели из деревни. Как когда-то на Волге, опускаю весла в воду неслышно, без всплеска вырываю из воды: у нас, у ребят, считалось особым шиком уметь так грести. Теперь пригодилось: мы скользим беззвучно.
- Это даже не нужно: берег мертв. Очнувшаяся вода подхватывает лодку, несет с собой. Уплывают деревня, склад -- их обступила и уже закрывает темная стена неразличимого леса
- На душе тревожно. Сплелись спокойная радость, настороженность и почему-то тоска. Я смотрю на уплывающую пристань, зная, что этих мест я не увижу больше никогда
- 44
- ПЕРЕД ТАЙГОЙ
- На севере рассвет незаметен: белесая дымка ночи неуловимо сменяется прозрачностью раннего утра Если не пасмурно, на востоке алеет небо, но солнца еще не видно: оно за горами. Потом алмазно вспыхнут снежные вершины, словно надев искристые короны. И белая ночь переходит в день.