"Повышая свою революционную бдительность, мы поможем нашей славной разведке, возглавляемой верным ленинцем, сталинским наркомом Николаем Ивановичем Ежовым, до конца очистить наши высшие учебные заведения как и всю нашу страну от остатков троцкистско-бухаринской и прочей контрреволюционной мрази" --
мы же не примем всё совещание в тысячу человек за идиотов, а только -- за опустившихся лжецов, покорных и собственному завтрашнему аресту.
Постоянная ложь становится единственной безопасной формой существования, как и предательство. Каждое шевеление языка может быть кем-то слышано, каждое выражение лица -- кем-то наблюдаемо. Поэтому каждое слово, если не обязано быть прямою ложью, то обязано не противоречить общей лжи. Существует набор фраз, набор кличек, набор готовых лживых форм, и не может быть ни одной речи, ни одной статьи, ни одной книги -- научной, публицистической, критической, или так называемой "художественной" без употребления этих главных наборов. В самом наинаучнейшем тексте где-то надо поддержать чей-то ложный авторитет или приоритет, и кого-то обругать за истину: без этой лжи не выйдет в свет и академический труд. Что ж говорить о крикливых митингах, о дешевых собраниях в перерыв, где надо голосовать против собственного мнения, мнимо радоваться тому, что тебя огорчает (новому займу, снижению производственных расценок, пожертвованиям на какую-нибудь танковую колонну, обязанности работать в воскресенье или послать детей на помощь колхозникам) и выражать глубочайший гнев там, где ты совсем не затронут (какие-нибудь неосязаемые, невидимые насилия в Вест-Индии или в Парагвае).
Тэнно со стыдом вспоминал в тюрьме, как за две недели до ареста он читал морякам лекцию: "Сталинская конституция -- самая демократическая в мире" (разумеется -- ни одного слова искренне).
Нет человека, напечатавшего хоть страницу -- и не солгавшего. Нет человека, взошедшего на трибуну -- и не солгавшего. Нет человека, ставшего к микрофону -- и не солгавшего.
Но если б хоть на этом конец! Ведь и далее: всякий разговор с начальством, всякий разговор в отделе кадров, всякий вообще разговор с другим совегским человеком требует лжи -- иногда напроломной, иногда оглядчивой, иногда снисходительно-подтверждающей. И если с глазу на глаз твой собеседник-дурак сказал тебе, что мы отступаем до Волги, чтоб заманить Гитлера поглубже, или что колорадского жука нам сбрасывают американцы -- надо согласиться! надо обязательно согласиться! А качок головы вместо кивка может обойтись тебе переселением на Архипелаг (вспомним посадку Чульпенёва, часть 1, глава 7).
Но и это еще не всё: растут твои дети! Если они уже подросли достаточно, вы с женой не должны говорить при них открыто то, что вы думаете: ведь их воспитывают быть Павликами Морозовыми, они не дрогнут пойти на этот подвиг. А если дети ваши еще малы, то надо решить, как верней их воспитывать: сразу ли выдавать им ложь за правду (чтоб им было легче жить) и тогда вечно лгать еще и перед ними; или же говорить им правду -- с опасностью, что они оступятся, прорвутся, и значит тут же втолковывать им, что правда -- убийственна, что за порогом дома надо лгать, только лгать, вот как папа с мамой.
Выбор такой, что пожалуй и детей иметь не захочешь.
Ложь как длительная основа жизни. В провинциальный институт преподавать литературу приезжает из столицы молодая умная всё понимающая женщина А. К. -- но не запятнана её анкета и новенький кандидатский диплом. На своём главном курсе она видит единственную партийную студентку -- и решает, что именно та здесь будет стукачка. (Кто-то на курсе обязательно должен стучать, в этом А. К. уверена.) И она решает играть с этой партийной студенткой в милость и близость. (Кстати, по тактике Архипелага здесь -- чистый просчёт, надо напротив влепить ей две двойки, тогда всякий её донос -- личные счёты.) Они и встречаются вне института, и обмениваются карточками (студентка носит фото А. К. в обложке партбилета); в каникулярное время нежно переписываются. И каждую лекцию читает А. К., приноравливаясь к возможным оценкам своей партийной студентки. -- Проходит 4 года этого унизительного притворства, студентка кончила, теперь её поведение безразлично для А.К., и при первом же её визите А. К. откровенно плохо её принимает. Рассерженная студентка требует размена карточек и писем и восклицает (самое уныло-смешное, что она, вероятно, и стукачкой не была): "Если кончу аспирантку -- никогда так не буду держаться за жалкий институт, как вы! На что были похожи ваши лекции! -- шарманка!"
Да! Обедняя, выцвечивая, обстригая всё под восприятие стукачки, А. К. погубила лекции, которые способна была читать с блеском.
Как остроумно сказал один поэт, не культ личности у нас был, а культ двуличности.
Конечно, и здесь надо различать ступени: вынужденной, оборонительной лжи -- и лжи самозабвенной, страстной, какой больше всего отличались писатели, той лжи, в умилении которой написала Шагинян в 1937 году (!), что вот эпоха социализма преобразила даже и следствие: по рассказам следователей теперь подследственные охотно с ними сотрудничают, рассказывая о себе и о других всё необходимое.
Как далеко увела нас ложь от нормального общества, даже не сориентируешься: в её сплошном сероватом тумане не видно ни одного столба. Вдруг разбираешь из примечаний, что "В мире отверженных" Якубовича была напечатана (пусть под псевдонимом) в то самое время, когда автор кончал каторгу и ехал в ссылку. 6 Ну, примерьте же, примерьте к нам! Вот проскочила чудом моя запоздавшая и робкая повесть, и твёрдо опустили шлагбаумы, плотно задвинули створки и болты, и -- не о современности даже, но о том что было тридцать и пятьдесят лет назад -- писать запрещено. И прочтем ли мы это при жизни? Мы так и умереть должны оболганными и завравшимися.
Да впрочем, если бы и предлагали узнать правду -- еще захотела ли бы воля её узнать! Ю. Г. Оксман вернулся из лагерей в 1948 г. и не был снова посажен, жил в Москве. Не покинули его друзья и знакомые, помогали. Но только не хотели слышать его воспоминаний о лагере! Ибо, зная то -- как же жить?..
После войны очень популярна была песня: "Не слышно шуму городского". Ни одного самого среднего певца после неё не отпускали без неистовых аплодисментов. Не сразу догадалось Управление Мыслей и Чувств, и ну передавать её по радио, и ну разрешать со сцены: ведь русская, народная! А потом догадались -- и затёрли. Слова-то песни были об обречённом узнике, о разорванном союзе сердец. Потребность покаяться гнездилась всё-таки, шевелилась, и изолгавшиеся люди хоть этой старой песне могли похлопать от души.
(9). ЖЕСТОКОСТЬ. А где же при всех предыдущих качествах удержаться было добросердечности? Отталкивая призывные руки тонущих -- как же сохранишь доброту? Уже измазавшись в кровушке -- ведь потом только жесточеешь. Да жестокость ("классовая жестокость") и воспевали, и воспитывали, и уж теряешь, верно, где эта черта между дурным и хорошим. Ну, а когда еще и высмеяна доброта, высмеяна жалость, высмеяно милосердие -- кровью напоенных на цепи не удержишь!
Моя безымянная корреспондентка (с Арбата 15) спрашивает "о корнях жестокости", присущей "некоторым советским людям". Почему, чем беззащитнее в их распоряжении человек, тем большую жестокость они проявляют? И приводит пример -- совсем, вроде бы, и не главный, но мы его повторим.
Зима с 43-го на 44-й год, челябинский вокзал, навес около камеры хранения. Минус 25 градусов. Под навесом -- цементный пол, на нём -- утоптанный прилипший снег, занесённый извне. В окне камеры хранения -- женщина в ватнике, с этой стороны окна -- упитанный милиционер в дубленном полушубке. Они ушли в игровой ухаживающий разговор. А на полу лежит несколько человек -- в хлопчатобумажных одежонках и тряпках цвета земли, и даже ветхими назвать эти тряпки -- слишком их украсить. Это молодые ребята -- изможденные, опухшие, с болячками на губах. Один, видно в жару, прилёг голой грудью на снег, стонет. Рассказывающая подошла к ним узнать, оказалось: один из них кончил срок в лагере, другой сактирован, но при освобождении им неправильно оформили документы и теперь не дают билетов на поезд домой. А возвращаться в лагерь у них нет сил -- истощены поносом. Тогда рассказчица стала отламывать им по кусочку хлеба. Тут милиционер оторвался от весёлого разговора и угрозно сказал ей: "Что, тётка, родственников признала? Уходи-ка лучше отсюда, умрут и без тебя". И она подумала -- а ведь возьмёт ни с того, ни с сего и меня посадит! (И верно, отчего бы нет?) И -- ушла.
Как здесь всё типично для нашего общества -- и то, что' она подумала, и как ушла. И этот безжалостный милиционер, и безжалостная женщина в ватнике, и та кассирша, которая отказала им в билетах, и та медсестра, которая не примет их в городскую больницу, и тот вольнонаёмный дурак, который оформлял им документы в лагере.
Пошла лютая жизнь, и уже, как при Достоевском и Чехове, не назовут заключённого "несчастненьким", а пожалуй только -- "падло". В 1938 г. магаданские школьники бросали камнями в проводимую колонну заключённых женщин (вспоминает Суровцева).
Знала ли наша страна раньше или знает другая какая-нибудь теперь столько отвратительных и раздирающих квартирных и семейных историй? Каждый читатель расскажет их довольно, упомянем одну-две.
В коммунальной ростовской квартире на Доломановском жила Вера Красуцкая, у которой в 1938 г. был арестован и погиб муж. Её соседка Анна Стольберг знала об этом -- и восемнадцать лет! с 1938 по 1956-й наслаждалась властью, пытала угрозами: на кухне или подловив проход по коридору, она шипела Красуцкой: "Пока хочу -- живи, а захочу -- карета за тобой приедет". И только в 1956 году Красуцкая решилась написать жалобу прокурору. Стольберг смолкла. Но жили и дальше в одной квартире.
После ареста Николая Яковлевича Семенова в 1950 году в г. Любиме, его жена тут же, зимой, выгнала из дому жившую вместе с ними его мать Марию Ильиничну Семенову: "Убирайся, старая ведьма! Сын твой -- враг народа!" (Через шесть лет, когда муж вернётся из лагеря, она с подросшей дочерью Надей выгонит и мужа ночью в кальсонах на улицу. Надя будет стараться потому, что ей нужно освободить место для своего мужа. И, бросая брюки в лицо отцу, она будет кричать: "Убирайся, вон, старый гад"). 7 Мать уехала в Ярославль к бездетной дочери Анне. Скоро мать надоела этой дочери и зятю. И зять Василий Федорович Метёлкин, пожарник, в свободные от дежурства дни брал лицо тёщи в ладони, стискивал, чтобы она не могла отвернуться и с наслаждением плевал ей в лицо, сколько хватало слюны, стараясь попадать в глаза и в рот. Когда был злей, обнажал член, тыкал старухе в лицо и требовал: "На, пососи и умирай!" Жена объясняет вернувшемуся брату: "Ну что ж, когда Вася выпимши... Что' с пьяного спрашивать?" Затем чтобы получить новую квартиру ("нужна ванная, негде мыть престарелую мать! не гонять же её в баню!"), стали относиться к старухе сносно. Получив "под неё" квартиру, набили комнаты сервантами и шифоньерами, а мать загнали в щель шириною 35 сантиметров между шкафом и стеной -- чтоб лежала там и не высовывалась. Н. Я., живя у сына, рискнул, не спросясь, перевезти туда и мать. Вошел внук. Бабка опустилась перед ним на колени: "Вовочка! Ты не прогонишь меня?" Скривился внук: "Ладно, живи, пока не женюсь." Уместно добавить и о внучке: Надя (Надежда Николаевна Топникова) за это время закончила ист-филфак Ярославского пединститута, вступила в партию и стала редактором районной газеты в г. Нея Костромской области. Она и поэтесса, и в 1961 г. еще в г. Любиме обосновала своё поведение в стихах:
- Уж если драться, так драться.
- Отец?!.. И его -- в шею!
- Мораль?! Вот придумали люди!
- Знать не хочу я об этом!
- В жизни шагать я буду
- Только с холодным расчетом!
Но стала от неё парторганизация требовать "нормализовать" отношения с отцом, и она внезапно стала ему писать. Обрадованный отец ответил всепрощающим письмом, которое она тотчас же показала в парторганизации. Там поставили галочку. С тех пор только поздравляет его с великими майскими и ноябрьскими праздниками.
В этой трагедии -- семь человек. Вот и капелька нашей ВОЛИ.
В семьях повоспитаннее не выгоняют пострадавшего родственника в кальсонах на улицу, но стыдятся его, тяготятся его желчным "искаженным" мировоззрением.
И можно перечислять дальше. Можно назвать еще
(10). РАБСКУЮ ПСИХОЛОГИЮ. Тот же несчастный Бабич в заявлении прокурору: "я понимаю, что военное время налагало на органы власти более серьёзные обязанности, чем разбор судебных дел отдельных лиц".
И еще другое.
Но признаем уже и тут: если у Сталина это всё не само получилось, а он это для нас разработал по пунктам, -- он-таки был гений!
И вот в этом зловонном сыром мире, где процветали только палачи и самые отъявленные из предателей; где оставшиеся честные -- спивались, ни на что другое не найдя воли; где тела молодежи бронзовели, а души подгнивали; где каждую ночь шарила серо-зелёная рука и кого-то за шиворот тащила в ящик -- в этом мире бродили ослепшие и потерянные миллионы женщин, от которых мужа, сына или отца оторвали на Архипелаг. Они были напуганней всех, они боялись зеркальных вывесок, кабинетных дверей, телефонных звонков, дверных стуков, они боялись почтальона, молочницы и водопроводчика. И каждый, кому они мешали, выгонял их из квартиры, с работы, из города.
Иногда они доверчиво уповали, что "без права переписки" так надо и понимать, а пройдёт десять лет -- и ОН напишет. 8 Они стояли в притюремных очередях. Они ехали куда-то за сто километров, откуда, говорят, принимают продуктовые посылки. Иногда они сами умирали прежде смерти своего арестанта. Иногда по возвращенной посылке "адресат умер в лазарете" узнавали дату смерти. Иногда, как Ольга Чавчавадзе, добирались до Сибири, везя на могилу мужа щепотку родной земли, -- да только никто уже не мог указать, под которым же он холмиком с троими еще. Иногда, как Зельма Жугур, писали разносные письма какому-нибудь Ворошилову, забыв, что совесть Ворошилова умерла задолго до него самого. 9
А у этих женщин подрастали дети, и для каждого наступало то крайнее время, когда непременно надо вернуться отцу, пока не поздно, а он не шел.
Треугольник из тетрадной бумаги косой разграфки. Чередуются синий и красный карандаш, -- наверно, детская рука откладывала карандаш, отдыхала и брала потом новой стороной. Угловатые неопытные буквы с передышками иногда и внутри слов:
"Здастуй Папочка я забыл как надо писать скоро в Школу пойду через зиму! скорей приходи а то нам плохо нету у нас Папы мама говорит то ты в командировке то больной что ж ты смотриш убеги из больницы вон Олешка из больницы в одной рубашке прибежал мама сошьет тебе новые штаны я тебе свой пояс отдам меня всё равно ребята боятся только Олешеньку я не бю никогда он тоже правду говорит он тоже бедный а ещё я както болел лежал в пруду (= бреду) хотел с мамой вместе умирать а она не захотела ну и я не захотел ой руки уморили хватит писать целую тебя шкаф раз
- Игорек 6 с половиночкой лет
Я уже на конвертах писать научился мама пока с работы придёт а я уже письмо в ящик."
Манолис Глезос "в яркой и страстной речи рассказал московским писателям о своих товарищах, томящихся в тюрьмах Греции.
-- Я понимаю, что заставил своим рассказом сжаться ваши сердца. Но я сделал это умышленно. Я хочу, чтобы ваши сердца болели за тех, кто томится в заключении ... Возвысьте ваш голос за освобождение греческих патриотов!" 10
И эти тёртые лисы, конечно -- возвысили! Ведь в Греции томились десятка два арестантов! Может быть, сам Манолис не понимал бесстыдства своего призыва, а может в Греции пословицы такой нет:
- Зачем в люди по печаль, коли дома навзрыд?
В разных местах нашей страны мы встречаем такое изваяние: гипсовый охранник с собакой, устремленной вперед, кого-то перехватить. В Ташкенте стоит такая хоть перед училищем НКВД, а в Рязани -- как символ города: единственный монумент, если подъезжать со стороны Михайлова.
И мы не вздрогнем от отвращения, мы привыкли как к естественным, к этим фигурам, травящим собак на людей.
На нас.
1 Еще такие малоизвестные формы, как: исключение из партии, снятие с работы и посылка в лагерь вольнонаемным. Так в 1938 г. был сослан Степан Григорьевич Ончул. Естественно, такие числились крайне неблагонадежными. Во время войны Ончула взяли в трудовой батальон, где он и умер.
2 Письмо от 16.8.29, рукописный отдел библиотеки им, Ленина, фонд 410, карт. 5, ед. хр. 24.
3 Есть у нас свидетельство о доблестном массовом случае стойкости, но ему бы требовалось второе подтверждение: в 30-м году на Соловки прибыли своим строем (не приняв конвоя) несколько сот курсантов какого-то из украинских училищ -- за то, что отказались давить крестьянские волнения.
4 А когда через 20 лет Маркина реабилитировали, Соловьев не захотел уступить ему даже половины гонорара! -- "Известия" 15.11.63.
5 "Правда" 20 мая 1938 г.
6 И в то самое время, когда каторга эта существовала! Именно о каторге н ы н е ш н е й книга, а не "это не повторится"!
7 Точно такую же историю рассказывает и В. И. Жуков из Коврова: его выгоняли жена ("убирайся, а то опять в тюрьму посажу!") и падчерица ("убирайся, тюремщик!").
8 Иногда лагеря без права переписки действительно существовали: не только атомные заводы 1945-49 годов, но например 29-й пункт Карлага с 1938-го года не имел полтора года переписки.
9 Он и своего-то ближайшего адьютанта Лангового не имел смелости оградить от ареста и пыток.
10 Литературная газета. 27.8.63.