2
- В этот первый же вечер в палате за несколько часов Павлу Николаевичу стало жутко.
- Твёрдый комок опухоли -- неожиданной, ненужной, бессмысленной, никому не полезной, притащил его сюда, как крючок тащит рыбу, и бросил на эту железную койку -- узкую, жалкую, со скрипящей сеткой, со скудным матрасиком. Стоило только переодеться под лестницей, проститься с родными и подняться в эту палату -- как захлопнулась вся прежняя жизнь, а здесь выперла такая мерзкая, что от неё ещё жутче стало, чем от самой опухоли. Уже не выбрать было приятного, успокаивающего, на что смотреть, а надо было смотреть на восемь пришибленных существ, теперь ему как бы равных,-- восемь больных в бело-розовых, сильно уже слинявших и поношенных пижамках, где залатанных, где надорванных, почти всем не по мерке. И уже не выбрать было, что слушать, а надо было слушать нудные разговоры этих сбродных людей, совсем не касавшиеся Павла Николаевича и не интересные ему. Он охотно приказал бы им замолчать, и особенно этому надоедному буроволосому с бинтовым охватом по шее и защемлённой головой -- его просто Ефремом все звали, хотя был он не молод.
- Но Ефрем никак не усмирялся, не ложился и из палаты никуда не уходил, а неспокойно похаживал средним проходом вдоль комнаты. Иногда он взмарщивался, перекашивался лицом, как от укола, брался за голову. Потом опять ходил. И, походив так, останавливался именно у кровати Русанова, переклонялся к нему через спинку всей своей негнущейся верхней половиной, выставлял широкое конопатое хмурое лицо и внушал:
- -- Теперь всё, профессор. Домой не вернёшься, понятно? В палате было очень тепло, Павел Николаевич лежал сверх одеяла в пижаме и тюбетейке. Он поправил очки с золочёным ободочком, посмотрел на Ефрема строго, как умел смотреть, и ответил:
- -- Я не понимаю, товарищ, чего вы от меня хотите? И зачем вы меня запугиваете? Я ведь вам вопросов не задаю. Ефрем только фыркнул злобно:
- -- Да уж задавай-не задавай, а домой не вернёшься. Очки вон ,можешь вернуть. Пижаму новую.
- Сказав такую грубость, он выпрямил неповоротливое туловище и опять зашагал по проходу, нелёгкая его несла.
- Павел Николаевич мог, конечно, оборвать его и поставить на место, но для этого он не находил в себе обычной воли: она упала и от слов обмотанного чёрта ещё опускалась. Нужна была поддержка, а его в яму сталкивали. В несколько часов Русанов как потерял всё положение своё, заслуги, планы на будущее -- и стал семью десятками килограммов тёплого белого тела, не знающего своего завтра.
- Наверно, тоска отразилась на его лице, потому что в одну из следующих проходок Ефрем, став напротив, сказал уже миролюбно: {12}
- -- Если и попадёшь домой -- не надолго, а-апять сюда. Рак людей любит. Кого рак клешнёй схватит -- то уж до смерти.
- Не было сил Павла Николаевича возражать -- и Ефрем опять занялся ходить. Да и кому было в комнате его осадить! -- все лежали какие-то прибитые или нерусские. По той стене, где из-за печного выступа помещалось только четыре койки, одна койка -- прямо против русановской, ноги к ногам через проход, была Ефремова, а на трёх остальных совсем были юнцы: простоватый смуглявый хлопец у печки, молодой узбек с костылём, а у окна -- худой, как глист, и скрюченный на своей койке пожелтевший стонущий парень. В этом же ряду, где был Павел Николаевич, налево лежали два нацмена, потом у двери русский пацан, рослый, стриженный под машинку, сидел читал,-- а по другую руку на последней приоконной койке тоже сидел будто русский, но не обрадуешься такому соседству: морда у него была бандитская. Так он выглядел, наверно, от шрама (начинался шрам близ угла рта и переходил по низу левой щеки почти на шею); а может быть от непричёсанных дыбливых чёрных волос, торчавших и вверх и вбок; а может вообще от грубого жёсткого выражения. Бандюга этот туда же тянулся к культуре -- дочитывал книгу.
- Уже горел свет -- две ярких лампы с потолка. За окнами стемнело. Ждали ужина.
- -- Вот тут старик есть один,-- не унимался Ефрем,-- он внизу лежит, операция ему завтра. Так ему ещё в сорок втором году рачок маленький вырезали и сказали -- пустяки, иди гуляй. Понял? -- Ефрем говорил будто бойко, а голос был такой, как самого бы резали.-- Тринадцать лет прошло, он и забыл про этот диспансер, водку пил, баб трепал -- нотный старик, увидишь. А сейчас рачище у него та-кой вырос! -- Ефрем даже чмокнул от удовольствия,-- прямо со стола да как бы не в морг.
- -- Ну хорошо, довольно этих мрачных предсказаний! -- отмахнулся и отвернулся Павел Николаевич и не узнал своего голоса: так неавторитетно, так жалобно он прозвучал.
- А все молчали. Ещё нудьги нагонял этот исхудалый, всё вертящийся парень у окна в том ряду. Он сидел -- не сидел, лежал -- не лежал, скрючился, подобрав коленки к груди и, никак не находя удобнее, перевалился головой уже не к подушке, а к изножью кровати. Он тихо-тихо стонал, гримасами и подёргиваниями выражая, как ему больно.
- Павел Николаевич отвернулся и от него, спустил ноги в шлёпанцы и стал бессмысленно инспектировать свою тумбочку, открывая и закрывая то дверцу, где были густо сложены у него продукты, то верхний ящичек, где легли туалетные принадлежности и электробритва.
- А Ефрем всё ходил, сложив руки в замок перед грудью, иногда вздрагивал от уколов, и гудел своё как припев, как по покойнику:
- -- Так что -- сикиверное наше дело... очень сикиверное...
- Лёгкий хлопок раздался за спиной Павла Николаевича. Он обернулся туда осторожно, потому что каждое шевеление шеи {13} отдавалось болью, и увидел, что это его сосед, полубандит, хлопнул коркой прочтённой книги и вертел её в своих больших шершавых руках. Наискось по тёмно-синему переплёту и такая же по корешку шла тиснённая золотом и уже потускневшая роспись писателя. Чья это роспись, Павел Николаевич не разобрал, а спрашивать у такого типа не хотелось. Он придумал соседу прозвище -- Оглоед. Очень подходило.
- Оглоед угрюмыми глазищами смотрел на книгу и объявил беззастенчиво громко на всю комнату:
- -- Если б не Дёмка эту книгу в шкафу выбирал, так поверить бы нельзя, что нам её не подкинули.
- -- Чего -- Дёмка? Какую книгу? -- отозвался пацан от двери, читая своё.
- -- По всему городу шарь -- пожалуй, нарочно такой не найдёшь.-- Оглоед смотрел в широкий тупой затылок Ефрема (давно не стриженные от неудобства его волосы налезали на повязку), потом в напряжённое лицо.-- Ефрем! Хватит скулить. Возьми-ка вот книжку почитай.
- Ефрем остановился как бык, посмотрел мутно.
- -- А зачем -- читать? Зачем, как все подохнем скоро? Оглоед шевельнул шрамом:
- -- Вот потому и торопись, что скоро подохнем. На, на. Он уже протягивал книгу Ефрему, но тот не шагнул:
- -- Много тут читать. Не хочу.
- -- Да ты неграмотный, что ли? -- не очень-то и уговаривал Оглоед.
- -- Я -- даже очень грамотный. Где мне нужно -- я очень грамотный.
- Оглоед пошарил за карандашом на подоконнике, открыл книгу сзади и, просматривая, кое-где поставил точки.
- -- Не бойсь,-- бормотнул он,-- тут рассказишки маленькие. Вот эти несколько -- попробуй. Да надоел больно, скулишь. Почитай.
- -- А Ефрем ничего не боется! -- Он взял книгу и перешвырнул к себе на койку.
- На одном костыле прохромал из двери молодой узбек Ахма-джан -- один весёлый в комнате. Объявил:
- -- Ложки к бою!
- И смуглявый у печки оживился:
- -- Вечерю несут, хлопцы!
- Показалась раздатчица в белом халате, держа поднос выше плеча. Она перевела его перед себя и стала обходить койки. Все, кроме измученного парня у окна, зашевелились и разбирали тарелки. На каждого в палате приходилась тумбочка, и только у пацана Демки не было своей, а пополам с ширококостым казахом, у которого распух над губою неперебинтованный безобразный темно-бурый струп.
- Не говоря о том, что Павлу Николаевичу и вообще сейчас было не до еды, даже до своей домашней, но один вид этого ужина -- {14} прямоугольной резиновой манной бабки с желейным жёлтым соусом и этой нечистой серой алюминиевой ложки с дважды перекрученным стеблом,--только ещё раз горько напомнил ему, куда он попал и какую, может быть, сделал ошибку, согласясь на эту клинику.
- А все, кроме стонущего парня, дружно принялись есть. Павел Николаевич не взял тарелку в руки, а постучал ноготком по её ребру, оглядываясь кому б её отдать. Одни сидели к нему боком, другие спиной, а тот хлопец у двери как раз видел его.
- -- Тебя как зовут? -- спросил Павел Николаевич, не напрягая голоса (тот должен был сам услышать).
- Стучали ложки, но хлопец понял, что обращаются к нему, и ответил готовно:
- -- Прошка... той, э-э-э... Прокофий Семёныч.
- -- Возьми.
- -- Та що ж, можно...-- Прошка подошёл, взял тарелку, кивнул благодарно.
- А Павел Николаевич, ощущая жёсткий комок опухоли под челюстью, вдруг сообразил, что ведь он здесь был не из лёгких. Изо всех девяти только один был перевязан -- Ефрем, и в таком месте как раз, где могли порезать и Павла Николаевича. И только у одного были сильные боли. И только у того здорового казаха через койку -- темно-багровый струп. И вот -- костыль у молодого узбека, да и то он лишь чуть на него приступал. А у остальных вовсе не было заметно снаружи никакой опухоли, никакого безобразия, они выглядели как здоровые люди. Особенно -- Прошка, он был румян, как будто в доме отдыха, а не в больнице, и с большим аппетитом вылизывал сейчас тарелку. У Оглоеда хоть была серизна в лице, но двигался он свободно, разговаривал развязно, а на бабку так накинулся, что мелькнуло у Павла Николаевича -- не симулянт ли он, пристроился на государственных харчах, благо в нашей стране больных кормят бесплатно.
- А у Павла Николаевича сгусток опухоли поддавливал под голову, мешал поворачиваться, рос по часам -- но врачи здесь не считали часов: от самого обеда и до ужина никто не смотрел Русанова и никакое лечение не было применено. А ведь доктор Донцова заманила его сюда именно экстренным лечением. Значит, она совершенно безответственна и преступно-халатна. Русанов же поверил ей и терял золотое время в этой тесной затхлой нечистой палате вместо того, чтобы созваниваться с Москвой и лететь туда.
- И это сознание делаемой ошибки, обидного промедления, наложенное на его тоску от опухоли, так защемило сердце Павла Николаевича, что непереносимо было ему слышать что-нибудь, начиная с этого стука ложек по тарелкам, и видеть эти железные кровати, грубые одеяла, стены, лампы, людей. Ощущение было, что он попал в западню и до утра нельзя сделать никакого решительного шага.
- Глубоко несчастный, он лёг и своим домашним полотенцем закрыл глаза от света и ото всего. Чтоб отвлечься, он стал перебирать {15} дом, семью, чем они там могут сейчас заниматься. Юра уже в поезде. Его первая практическая инспекция. Очень важно правильно себя показать. Но Юра -- не напористый, растяпа он, как бы не опозорился. Авиета -- в Москве, на каникулах. Немножко развлечься, по театрам побегать, а главное -- с целью деловой: присмотреться, как и что, может быть завязать связи, ведь пятый курс, надо правильно сориентироваться в жизни. Авиета будет толковая журналистка, очень деловая и, конечно, ей надо перебираться в Москву, здесь ей будет тесно. Она такая умница и такая талантливая, как никто в семье -- опыта у неё недостаточно, но как же она всё налету схватывает! Лаврик -- немножко шалопай. учится так себе, но в спорте -- просто талант, уже ездил на соревнования в Ригу, там жил в гостинице, как взрослый. Он уже и машину гоняет. Теперь при Досаафе занимается на получение прав. Во второй четверти схватил две двойки, надо выправлять. А Майка сейчас уже наверное дома, на пианино играет (до неё в семье никто не играл). А в коридоре лежит Джульбарс на коврике. Последний год Павел Николаевич пристрастился сам его по утрам выводить, это и себе полезно. Теперь будет Лаврик выводить. Он любит -- притравит немножко на прохожего, а потом: вы не пугайтесь, я его держу!
- Но вся дружная образцовая семья Русановых, вся их налаженная жизнь, безупречная квартира -- всё это за несколько дней отделилось от него и оказалось п о т у с т о р о н у опухоли. Они живут и будут жить, как бы ни кончилось с отцом. Как бы они теперь ни волновались, ни заботились, ни плакали -- опухоль задвигала его как стена, и по эту сторону оставался он один.
- Мысли о доме не помогли, и Павел Николаевич постарался отвлечься государственными мыслями. В субботу должна открыться сессия Верховного Совета Союза. Ничего крупного как будто не ожидается, утвердят бюджет. Когда сегодня он уезжал из дому в больницу, начали передавать по радио большой доклад о тяжёлой промышленности. А здесь, в палате, даже радио нет, и в коридоре нет, хорошенькое дело! Надо хоть обеспечить "Правду" без перебоя. Сегодня -- о тяжёлой промышленности, а вчера -- постановление об увеличении производства продуктов животноводства. Да! Очень энергично развивается экономическая жизнь и предстоят, конечно, крупные преобразования разных государственных и хозяйственных организаций.
- И Павлу Николаевичу стало представляться, какие именно могут произойти реорганизации в масштабах республики и области. Эти реорганизации всегда празднично волновали, на время отвлекали от будней работы, работники созванивались, встречались и обсуждали возможности. И в какую бы сторону реорганизации ни происходили, иногда в противоположные, никого никогда, в том числе и Павла Николаевича, не понижали, а только всегда повышали.
- Но и этими мыслями не отвлёкся он и не оживился. Кольнуло под шеей -- и опухоль, глухая, бесчувственная, вдвинулась и {16} заслонила весь мир. И опять: бюджет, тяжёлая промышленность, животноводство и реорганизации -- всё это осталось по т у сторону опухоли. А по эту -- Павел Николаевич Русанов. Один.
- В палате раздался приятный женский голосок. Хотя сегодня ничто не могло быть приятно Павлу Николаевичу, но этот голосок был просто лакомый:
- -- Температурку померим! -- будто она обещала раздавать конфеты.
- Русанов стянул полотенце с лица, чуть приподнялся и надел очки. Счастье какое! -- это была уже не та унылая чёрная Мария, а плотненькая подобранная и не в косынке углом, а в шапочке на золотистых волосах, как носили доктора.
- -- Азовкин! А, Азовкин! -- весело окликала она молодого человека у окна, стоя над его койкой. Он лежал ещё странней прежнего -- наискось кровати, ничком, с подушкой под животом, упершись подбородком в матрас, как кладёт голову собака, и смотрел в прутья кровати, отчего получался как в клетке. По его обтянутому лицу переходили тени внутренних болей. Рука свисала до полу.
- -- Ну, подберитесь! -- стыдила сестра.-- Силы у вас есть. Возьмите термометр сами.
- Он еле поднял руку от пола, как ведро из колодца, взял термометр. Так был он обессилен и так углубился в боль, что нельзя было поверить, что ему лет семнадцать, не больше.
- -- Зоя! -- попросил он стонуще.-- Дайте мне грелку.
- -- Вы -- враг сам себе,-- строго сказала Зоя.-- Вам давали грелку, но вы ее клали не на укол, а на живот.
- -- Но мне так легчает,-- страдальчески настаивал он.
- -- Вы себе опухоль так отращиваете, вам объясняли. В онкологическом вообще грелки не положены, для вас специально доставали.
- -- Ну, я тогда колоть не дам.
- Но Зоя уже не слушала и, постукивая пальчиком по пустой кровати Оглоеда, спросила:
- -- А где Костоглотов?
- (Ну надо же! -- как Павел Николаевич верно схватил! Костог-глод -- Оглоед -- точно!)
- -- Курить пошёл,-- отозвался Дёмка от двери. Он всё читал.
- -- Он у меня докурится! -- проворчала Зоя.
- Какие же славные бывают девушки! Павел Николаевич с удовольствием смотрел на её тугую затянутую кругловатость и чуть на выкате глаза -- смотрел с бескорыстным уже любованием и чувствовал, что смягчается. Улыбаясь, она протянула ему термометр. Она стояла как раз со стороны опухоли, но ни бровью не дала ронять, что ужасается или не видела таких никогда.
- -- А мне никакого лечения не прописано? -- спросил Русанов.
- -- Пока нет,-- извинилась она улыбкой.
- -- Но почему же? Где врачи?
- -- У них рабочий день кончился. {17}
- На Зою нельзя было сердиться, но кто-то же был виноват, что Русанова не лечили! И надо было действовать! Русанов презирал бездействие и слякотные характеры. И когда Зоя пришла отбирать термометры, он спросил:
- -- А где у вас городской телефон? Как мне пройти? В конце концов можно было сейчас решиться и позвонить товарищу Остапенко! Простая мысль о телефоне вернула Павлу Николаевичу его привычный мир. И мужество. И он почувствовал себя снова борцом.
- -- Тридцать семь,-- сказала Зоя с улыбкой и на новой температурной карточке, повешенной в изножье его кровати, поставила первую точку графика.-- Телефон -- в регистратуре. Но вы сейчас туда не пройдёте. Это -- с другого парадного.
- -- Позвольте, девушка! -- Павел Николаевич приподнялся и построжел.-- Как может в клинике не быть телефона? Ну, а если сейчас что-нибудь случится? Вот со мной, например.
- -- Побежим -- позвоним,-- не испугалась Зоя.
- -- Ну, а если буран, дождь проливной? Зоя уже перешла к соседу, старому узбеку, и продолжала его график.
- -- Днём и прямо ходим, а сейчас заперто.
- Приятная-приятная, а дерзкая: не дослушав, уже перешла к казаху. Невольно повышая голос ей вослед, Павел Николаевич воскликнул:
- -- Так должен быть другой телефон! Не может быть, чтоб не было!
- -- Он есть,-- ответила Зоя из присядки у кровати казаха.-- Но в кабинете главврача.
- -- Ну, так в чём дело?
- -- Дёма... Тридцать шесть и восемь... А кабинет заперт, Низамутдин Бахрамович не любит...
- И ушла.
- В этом была логика. Конечно, неприятно, чтобы без тебя ходили в твой кабинет. Но в больнице как-то же надо придумать...
- На мгновение болтнулся проводок к миру внешнему -- и оборвался. И опять весь мир закрыла опухоль величиной с кулак, подставленный под челюсть.
- Павел Николаевич достал зеркальце и посмотрел. Ух, как же её разносило! Посторонними глазами и то страшно на неё взглянуть -- а своими?! Ведь такого не бывает! Вот кругом ни у кого же нет! Да за сорок пять лет жизни Павел Николаевич ни у кого не видел такого уродства!..
- Не стал уж он определять -- ещё выросла или нет, спрятал зеркало да из тумбочки немного достал-пожевал.
- Двух самых грубых -- Ефрема и Оглоеда, в палате не было, ушли. Азовкин у окна ещё по-новому извернулся, но не стонал. Остальные вели себя тихо, слышалось перелистывание страниц, некоторые легли спать. Оставалось и Русанову заснуть. Скоротать ночь, не думать -- а уж утром дать взбучку врачам. {18}
- И он разделся, лёг под одеяло, накрыл голову полотенцем и попробовал заснуть.
- Но в тишине особенно стало слышно и раздражало, как где-то шепчут и шепчут -- и даже прямо в ухо Павлу Николаевичу. Он не выдержал, сорвал полотенце с лица, приподнялся, стараясь не сделать больно шее, и обнаружил, что это шепчет его сосед узбек -- высохший, худенький, почти коричневый старик с клинышком маленькой чёрной бородки и в коричневой же потёртой тюбетейке.
- Он лежал на спине, заложив руки за голову, смотрел в потолок и шептал -- молитвы, что ли, старый дурак?
- -- Э! аксакал! -- погрозил ему пальцем Русанов.-- Перестань! Мешаешь!
- Аксакал смолк. Опять Русанов лёг и накрылся полотенцем. Но уснуть всё равно не мог. Теперь он понял, что успокоиться ему мешает режущий свет двух подпотолочных ламп -- не матовых и плохо закрытых абажурами. Даже через полотенце ощущался этот свет. Павел Николаевич крякнул, опять на руках приподнялся от подушки, ладя, чтоб не кольнула опухоль.
- Прошка стоял у своей кровати близ выключателя и начинал раздеваться.
- -- Молодой человек! Потушите-ка свет! -- распорядился Павел Николаевич.
- -- Та ще... лекарства нэ принэсли...-- замялся Прошка, но приподнял руку к выключателю.
- -- Что значит -- "потушите"? -- зарычал сзади Русанова Оглоед.-- Укоротитесь, вы тут не один.
- Павел Николаевич сел как следует, надел очки и, поберегая опухоль, визжа сеткой, обернулся:
- -- А вы п о в е ж л и в е й можете разговаривать?
- Грубиян скорчил кривоватую рожу и ответил низким голосом:
- -- Не оттягивайте, я не у вас в аппарате. Павел Николаевич метнул в него сжигающим взглядом, но на Оглоеда это не подействовало ничуть.
- -- Хорошо, а зачем нужен свет? -- вступил Русанов в мирные переговоры.
- -- В заднем проходе ковырять,-- сгрубил Костоглотов. Павлу Николаевичу стало трудно дышать, хотя, кажется, уж он обдышался в палате. Этого нахала надо было в двадцать минут выписать из больницы и отправить на работу! Но в руках не было никаких конкретных мер воздействия.
- -- Так если почитать или что другое -- можно выйти в коридор,-- справедливо указал Павел Николаевич.-- Почему вы присваиваете себе право решать за всех? Тут -- разные больные, и надо делать различия...
- -- Сделают,-- оклычился тот.-- Вам некролог напишут, член с такого-то года, а нас -- ногами вперёд.
- Такого необузданного неподчинения, такого неконтролируемого своеволия Павел Николаевич никогда не встречал, не помнил. {19}
- И он даже терялся -- что можно противопоставить? Не жаловаться же этой девчёнке. Приходилось пока самым достойным образом прекратить разговор. Павел Николаевич снял очки, осторожно лёг и накрылся полотенцем.
- Его разрывало от негодования и тоски, что он поддался и лёг в эту клинику. Но не поздно будет завтра же и выписаться.
- На часах его было начало девятого. Что ж, он решил теперь всё терпеть. Когда-нибудь же они успокоятся.
- Но опять началась ходьба и тряска между кроватями -- это, конечно, Ефрем вернулся. Старые половицы комнаты отзывались на его шаги и передавались Русанову через койку и подушку. Но уж решил Павел Николаевич замечания ему не делать, терпеть.
- Сколько ещё в нашем населении неискоренённого хамства! И как его с этим грузом вести в новое общество!
- Бесконечно тянулся вечер! Начала приходить сестра -- один раз, второй, третий, четвёртый, одному несла микстуру, другому порошок, третьего и четвёртого колола. Азовкин вскрикивал при уколе, опять клянчил грелку, чтоб рассасывалось. Ефрем продолжал топать туда-сюда, не находил покоя. Ахмаджан разговаривал с Прошкой, и каждый со своей кровати. Как будто все только сейчас и оживали по-настоящему, как будто ничто их не заботило и нечего было лечить. Даже Дёмка не ложился спать, а пришёл и сел на койку Костоглотова, и тут, над самым ухом Павла Николаевича, они бубнили.
- -- Побольше стараюсь читать,-- говорил Дёмка,-- пока время есть. В университет поступить охота.
- -- Это хорошо. Только учти: образование ума не прибавляет. (Чему учит ребёнка, Оглоед!)
- -- Как не прибавляет?!
- -- Так вот.
- -- А что ж прибавляет?
- -- Ж-жизнь.
- Дёмка помолчал, ответил:
- -- Я не согласен.
- -- У нас в части комиссар такой был, Пашкин, он всегда говорил: образование ума не прибавляет. И звание -- не прибавляет. Иному добавят звёздочку, он думает -- и ума добавилось. Нет.
- -- Так что ж тогда -- учиться не надо? Я не согласен.
- -- Почему не надо? Учись. Только для себя помни, что ум -- не в этом.
- -- А в чём же ум?
- -- В чём ум? Глазам своим верь, а ушам не верь. На какой же ты факультет хочешь?
- -- Да вот не решил. На исторический хочется, и на литературный хочется.
- -- А на технический?
- -- Не-а.
- -- Странно. Это в наше время так было. А сейчас ребята все технику любят. А ты -- нет? {20}
- -- Меня... общественная жизнь очень разжигает.
- -- Общественная?.. Ох, Дёмка, с техникой -- спокойней жить. Учись лучше приёмники собирать.
- -- А чего мне -- покойней!.. Сейчас вот если месяца два тут полежу -- надо за девятый класс подогнать, за второе полугодие.
- -- А учебники?
- -- Да два у меня есть. Стереометрия очень трудная.
- -- Стереометрия?! А ну, тащи сюда! Слышно было, как пацан пошёл и вернулся.
- -- Так, так, так... Стереометрия Киселёва, старушка... Та же самая... Прямая и плоскость, параллельные между собой... Если прямая параллельна какой-нибудь прямой, расположенной в плоскости, то она параллельна и самой плоскости... Чёрт возьми, вот книжечка, Дёмка! Вот так бы все писали! Толщины никакой, да? А сколько тут напихано!
- -- Полтора года по ней учат.
- -- И я по ней учился. Здорово знал!
- -- А когда?
- -- Сейчас тебе скажу. Тоже вот так девятый класс, со второго полугодия... значит, в тридцать седьмом и в тридцать восьмом. Чудно в руках держать. Я геометрию больше всего любил.
- -- А потом?
- -- Что потом?
- -- После школы.
- -- После школы я на замечательное отделение поступил -- геофизическое.
- -- Это где?
- -- Там же, в Ленинграде.
- -- И что?
- -- Первый курс кончил, а в сентябре тридцать девятого вышел указ брать в армию с девятнадцати, и меня загребли.
- -- А потом?
- -- Потом действительную служил.
- -- А потом?
- -- А потом -- не знаешь, что было? Война?
- -- Вы-офицер были?
- -- Не, сержант.
- -- А почему?
- -- А потому что если все в генералы пойдут, некому будет войну выигрывать... Если плоскость проходит через прямую, параллельную другой плоскости, и пересекает эту плоскость, то линия пересечения... Слушай, Дёмка! Давай я с тобой каждый день буду стереометрией заниматься? Ох, двинем! Хочешь?
- -- Хочу.
- (Этого ещё не хватало, над ухом.)
- -- Буду уроки тебе задавать.
- -- Задавай.
- -- А то, правда, время пропадает. Прямо сейчас и начнём. Разберём вот эти три аксиомы. Аксиомы эти, учти, на вид простенькие, {21} но они потом в каждой теореме скрытно будут содержаться, и ты должен видеть -- где. Вот первая: если две точки прямой принадлежат плоскости, то и каждая точка этой прямой принадлежит ей. В чём тут смысл? Вот пусть эта книжка будет плоскость, а карандаш -- прямая, так? Теперь попробуй расположить...
- Заладили и долго ещё гудели об аксиомах и следствиях. Но Павел Николаевич решил терпеть, демонстративно повёрнутый к ним спиной. Наконец, замолчали и разошлись. С двойным снотворным заснул и умолк Азовкин. Так тут начал кашлять аксакал, к которому Павел Николаевич повернут был лицом. И свет уже потушили, а он, проклятый, кашлял и кашлял, да так противно, подолгу, со свистом, что, казалось, задохнётся.
- Повернулся Павел Николаевич спиной и к нему. Он снял полотенце с головы, но настоящей темноты всё равно не было: падал свет из коридора, там слышался шум, хождение, гремели плевательницами и вёдрами.
- Не спалось. Давила опухоль. Такая счастливая, такая полезная жизнь была на обрыве. Было очень жалко себя. Одного маленького толчка не хватало, чтоб выступили слезы.
- И толчок этот не упустил добавить Ефрем. Он и в темноте не унялся и рассказывал Ахмаджану по соседству идиотскую сказку:
- -- А зачем человеку жить сто лет? И не надо. Это дело было вот как. Раздавал, ну, Аллах жизнь и всем зверям давал по пятьдесят лет, хватит. А человек пришёл последний, и у Аллаха осталось только двадцать пять.
- -- Четвертная, значит? -- спросил Ахмаджан.
- -- Ну да. И стал обижаться человек: мало! Аллах говорит: хватит. А человек: мало! Ну, тогда, мол, пойди сам спроси, может у кого лишнее, отдаст. Пошёл человек, встречает лошадь. "Слушай,-- говорит,-- мне жизни мало. Уступи от себя." -- "Ну, на, возьми двадцать пять." Пошёл дальше, навстречу собака. "Слушай, собака, уступи жизни!" "Да возьми двадцать пять!" Пошёл дальше. Обезьяна. Выпросил и у неё двадцать пять. Вернулся к Аллаху. Тот и говорит: "Как хочешь, сам ты решил. Первые двадцать пять лет будешь жить как человек. Вторые двадцать пять будешь работать как лошадь. Третьи двадцать пять будешь гавкать как собака. И ещё двадцать пять над тобой, как над обезьяной, смеяться будут..."