27
- Был обычный будний день и обход обычный: Вера Корнильевна шла к своим лучевым одна, и в верхнем вестибюле к ней присоединилась сестра. {253}
- Сестра же была -- Зоя.
- Они постояли немного около Сибгатова, но так как здесь всякий новый шаг решался самою Людмилой Афанасьевной, то долго не задержались и вошли в палату.
- Они, оказывается, были в точности одинакового роста: на одном и том же уровне и губы, и глаза, и шапочки. Но так как Зоя была гораздо плотней, то казалась и крупнее. Можно было представить, что через два года, когда она будет сама врачом, она будет выглядеть осанистее Веры Корнильевны.
- Они пошли по другому ряду, и всё время Олег видел только их спины, да чернорусый узелок волос из-под шапочки Веры Корнильевны, да золотые колечки из-под шапочки Зои.
- Но и на эти колечки он уже два ночных её дежурства не выходил. Никогда она не сказала, но зинуло вдруг ему, что вся неуступчивость её, такая досадно-промедлительная, так обижавшая его -- совсем не кокетство, а страх: переступить черту от невечного -- к вечному. Он ведь -- вечный. С вечным -- какая игра?
- А уж на этой черте Олег трезвел во мгновение: уж какие мы есть.
- Весь тот ряд был сегодня лучевой, и они медленно продвигались, Вера Корнильевна садилась около каждого, смотрела, разговаривала.
- Ахмаджану, осмотрев его кожу и все цифры в истории болезни и на последнем анализе крови, Вера Корнильевна сказала:
- -- Ну, скоро кончим рентген! Домой поедешь! Ахмаджан сиял зубами.
- -- Ты где живёшь?
- -- Карабаир.
- -- Ну, вот и поедешь.
- -- Выздоровел? -- сиял Ахмаджан.
- -- Выздоровел.
- -- Совсем?
- -- Пока совсем.
- -- Значит, не приеду больше?
- -- Через полгода приедешь.
- -- Зачем, если совсем?
- -- Покажешься.
- Так и прошла она весь ряд, ни разу не повернувшись в сторону Олега, всё время спиной. И всего разок в его угол глянула Зоя.
- Она посмотрела с особенной лёгкостью, ею усвоенной с какого-то времени. И на обходах она всегда находила такой момент, когда он один видел её глаза -- и тогда посылала ему, как сигналы Морзе, коротенькие вспышки весёлости в глазах, вспышки-тире и вспышки-точки.
- Но именно по этой возросшей лёгкости Олег однажды и догадался: что это -- не колесо дальше прокатывалось, а потому так легко, что уж чересчур трудно, по добровольности -- переступ невозможный.
- Да ведь правда, если это вольное племя не может бросить квартиру {254} в Ленинграде -- то ведь и здесь? Конечно, счастье -- с кем, а не где, но всё же в большом городе...
- Близ Вадима Вера Корнильевна задержалась надолго. Она смотрела его ногу и щупала пах, оба паха, и потом живот, и подвздошье, всё время спрашивая, что он чувствует, и ещё новый для Вадима задавала вопрос: что он чувствует после еды, после разной еды.
- Вадим был сосредоточен, она тихо спрашивала, он тихо отвечал. Когда начались неожиданные для него прощупывания в правом подвздошьи и вопросы о еде, он спросил:
- -- Вы -- печень смотрите?
- Он вспомнил, что мама перед отъездом как бы невзначай там же прощупала его.
- -- Всё ему надо знать,-- покрутила головой Вера Корнильевна.-- Такие грамотные больные стали -- хоть белый халат вам отдавай.
- С белой подушки, смоляноволосый, изжелта-смуглый, с прямо лежащею головой, Вадим смотрел на врача со строгим проницанием, как иконный отрок.
- -- Я ведь понимаю,-- сказал он тихо.-- Я ведь читал, в чём дело.
- Так это без напора было сказано, без претензии, чтоб Гангарт с ним соглашалась или тотчас же бы ему всё объясняла, что она смутилась и слов не нашла, сидя на его кровати перед ним как виноватая. Он хорош был собой, и молод, и наверно очень способен -- и напоминал ей одного молодого человека в близко знакомой им семье, который долго умирал, с ясным сознанием, и никакие врачи не умели ему помочь, и именно из-за него Вера, ещё тогда восьмиклассница, передумала быть инженером и решила -- врачом.
- Но вот и она не могла помочь.
- В баночке на окне у Вадима стоял черно-бурый настой чаги, на который с завистью приходили посмотреть другие больные.
- -- Пьёте?
- -- Пью.
- Сама Гангарт не верила в чагу -- просто никогда о ней раньше не слышали, не говорили, но во всяком случае она была безвредна, это не иссык-кульский корень. А если больной верил -- то тем самым и полезна.
- -- Как с радиоактивным золотом? -- спросила она.
- -- Всё-таки обещают. Может быть, на днях дадут,-- также собранно и сумрачно говорил он.-- Но ведь это, оказывается, не на руки, это ещё будут пересылать служебным порядком. Скажите,-- он требовательно смотрел в глаза Гангарт,-- через... две недели если привезут -- метастазы уже будут в печени, да?
- -- Да нет, что вы! Конечно нет! -- очень уверенно и оживлённо солгала Гангарт и, кажется, убедила его.-- Если уж хотите знать, то это измеряется месяцами.
- (Но зачем тогда она щупала подвздошье? Зачем спрашивала, как переносит еду?..)
- Склонялся Вадим поверить ей.
- Если поверить -- легче... {255}
- За то время, что Гангарт сидела на койке Вадима, Зоя от нечего делать, по соседству, повернула голову и посмотрела избоку книжку Олега на окне, потом на него самого и глазами что-то спросила. Но -- непонятно что. Её спрашивающие глаза с поднятыми бровками выглядели очень мило, но Олег смотрел без выражения, без ответа. Зачем теперь была вослед игра глазами, напоённый рентгеном, он не понимал. Для чего-чего, но для такой игры он считал себя староватым.
- Он приготовился к подробному осмотру, как это шло сегодня, снял пижамную курточку и готов был стащить нижнюю сорочку.
- Но Вера Корнильевна, кончив с Зацырко, вытирая руки и повернувшись лицом сюда, не только не улыбнулась Костоглотову, не только не пригласила его к подробному рассказу, не присела к нему на койку, но и взглянула на него лишь очень мельком, лишь столько, сколько надо было, чтоб отметить, что теперь речь пойдёт о нём. Однако и за этот короткий перевод глаз Костоглотов мог увидеть, как они отчуждены. Та особенная светлость и радость, которую они излучали в день перелива ему крови, и даже прежняя ласковая расположенность, и ещё прежнее внимательное сочувствие -- всё разом ушло из них. Глаза опустели.
- -- Костоглотов,-- отметила Гангарт, смотря скорее на Русанова.-- Лечение -- то же. Вот странно,-- и она посмотрела на Зою,-- слабо выражена реакция на гормонотерапию.
- Зоя пожала плечами:
- -- Может быть, частная особенность организма? Она так, очевидно, поняла, что с ней, студенткой предпоследнего курса, доктор Гангарт консультируется как с коллегой.
- Но прослушав Зоину идею мимо, Гангарт спросила её, явно не консультируясь:
- -- Насколько аккуратно делаются ему уколы? Быстрая на понимание, Зоя чуть откинула голову, чуть расширила глаза и -- жёлто-карими, выкаченными, честно-удивлёнными -- открыто в упор смотрела на врача:
- -- А какое может быть сомнение?.. Все процедуры, какие полагаются... всегда! -- Ещё бы немножко, и она была бы просто оскорблена.-- Во всяком случае в мои дежурства...
- О других дежурствах её и не могли спрашивать, это понятно. А вот это "во всяком случае" она произнесла одним свистом, и именно слившиеся торопливые звуки убедили почему-то Гангарт, что Зоя лжёт. Да кто-то же должен был пропускать уколы, если они не действовали во всю полноту! Это не могла быть Мария. Не могла быть Олимпиада Владиславовна. А на ночных дежурствах Зои, как известно...
- Но по смелому, готовому к отпору взгляду Зои Вера Корнильевна видела, что доказать ей этого будет нельзя, что Зоя уже решила: этого ей не докажут! И вся сила отпора и вся решимость Зои отрекаться были таковы, что Вера Корнильевна не выдержала и опустила глаза.
- Она всегда опускала их, если думала о человеке неприятное. {256}
- Она виновато опустила глаза, а Зоя, победив, ещё продолжала испытывать её оскорблённым прямодушным взглядом.
- Зоя победила -- но и тут же поняла, что нельзя так рисковать: что если приступит с расспросами Донцова, а кто-нибудь из больных, например Русанов, подтвердит, что она никаких уколов Костоглотову не делает -- ведь так можно и потерять место в клинике, и получить дурной отзыв в институт.
- Риск -- а во имя чего? Колесу игры было некуда дальше катиться. И взглядом, расторгающим условие не делать уколов, Зоя прошлась по Олегу.
- Олег же явно видел, что Вега не хочет на него даже смотреть, но совершенно не мог понять -- отчего это, почему так внезапно? Кажется, ничего не произошло. И никакого перехода не было. Вчера, правда, она отвернулась от него в вестибюле, но он думал -- случайность.
- Это -- женские характеры, он совсем их забыл! Всё в них так: дунул -- и уже нету. Только с мужиками и могут быть долгие ровные нормальные отношения.
- Вот и Зоя, взмахнув ресницами, уже его упрекала. Струсила. И если начнутся уколы -- что между ними ещё может остаться, какая тайна?
- Но что хочет Гангарт? -- чтоб он обязательно делал все уколы? Да почему они ей так дались? За её расположение -- не велика ли цена?.. Пошла она... дальше!
- А Вера Корнильевна тем временем заботливо, тепло разговаривала с Русановым. Этой теплотой особенно выделялось, как же она была обрывиста с Олегом.
- -- Вы у нас теперь к уколам привыкли. Переносите свободно, наверно -- и кончать не захотите,-- шутила она.
- (Ну, и лебези, подумаешь!)
- Ожидая врача к себе, Русанов видел и слышал, как перерекнулись Гангарт и Зоя. Он-то, по соседству, хорошо знал, что девчёнка врёт ради своего кобеля, это у них сговор с Оглоедом. И если б только шло об одном Оглоеде, Павел Николаевич наверно бы шепнул врачам -- ну, не открыто на обходе, а хотя бы в их кабинете. Но Зойке он портить не решался, вот странно: за месячное лежание тут он понял, что даже ничтожная сестра может очень больно досадить отомстить. Здесь, в больнице, своя система подчинения, и пока он тут лежал -- не следовало заводиться даже и с сестрой из-за постороннего пустяка.
- А если Оглоед по дурости отказывается от уколов -- так пусть ему и будет хуже. Пусть он хоть и подохнет.
- Про себя же Русанов знал твердо, что он теперь не умрёт. Опухоль быстро спадала, и он с удовольствием ждал каждый день обхода, чтобы врачи подтверждали ему это. Подтвердила и сегодня Вера Корнильевна, что опухоль продолжает спадать, лечение идёт хорошо, а слабость и головные боли -- это он со временем переборет. И она ещё крови ему перельёт.
- Теперь Павлу Николаевичу было дорого свидетельство тех {257} больных, которые знали его опухоль с самого начала. Если не считать Оглоеда, в палате оставался такой Ахмаджан, да вот ещё на днях вернулся и Федерау из хирургической палаты. Заживление у него на шее шло хорошо, не как у Поддуева когда-то, и бинтовой обмот от перевязки к перевязке уменьшался. Федерау пришёл на койку Чалого и так оказался вторым соседом Павла Николаевича.
- Само по себе это было, конечно, унижение, издевательство судьбы: Русанову лежать между двух ссыльных. И каким Павел Николаевич был до больницы -- он пошёл бы и ставил бы вопрос принципиально: можно ли так перемешивать руководящих работников и тёмный социально-вредный элемент. Но за эти пять недель, протащенный опухолью как крючком, Павел Николаевич подобрел или попростел, что ли. К Оглоеду можно было держаться и спиной, да он теперь был малозвучен и шевелился мало, всё лежал. А Федерау, если к нему отнестись снисходительно, был сосед терпимый. Прежде всего он восторгался, как упала опухоль Павла Николаевича -- до одной трети прежней величины, и по требованию Павла Николаевича снова и снова смотрел, снова и снова оценивал. Он был терпелив, не дерзок, и, ничуть не возражая, всегда готов был слушать, что Павел Николаевич ему рассказывает. О работе, по понятным соображениям, Павел Николаевич не мог здесь распространяться, но отчего было не рассказать подробно о квартире, которую он задушевно любил и куда скоро должен был возвратиться? Здесь не было секрета, и Федерау конечно приятно было послушать, как могут хорошо жить люди (как когда-нибудь и все будут жить). После сорока лет о человеке, чего он заслужил, вполне можно судить по его квартире. И Павел Николаевич рассказывал, не в один даже приём, как расположена и чем обставлена у него одна комната, и другая, и третья, и каков балкон и как оборудован. У Павла Николаевича была ясная память, он хорошо помнил о каждом шкафе и диване -- где, когда, почём куплен и каковы его достоинства. Тем более подробно рассказывал он соседу о своей ванной комнате, какая плитка на полу уложена и какая по стенам, и о керамических плинтусах, о площадочке для мыла, о закруглении под голову, о горячем кране, о переключении на душ, о приспособлении для полотенец. Всё это были не такие уж мелочи, это составляло быт, бытие, а бытие определяет сознание, и надо, чтобы быт был приятный, хороший, тогда и сознание будет правильное. Как сказал Горький, в здоровом теле здоровый дух.
- И белобрысый бесцветный Федерау, просто рот раззявя, слушал рассказы Русанова, никогда не переча и даже кивая головой, сколько разрешала ему обмотанная шея.
- Хотя и немец, хотя и ссыльный, этот тихий человек был, можно сказать, вполне приличный, с ним можно было лежать рядом. А формально ведь он был даже и коммунист. Со своей обычной прямотой Павел Николаевич так ему и резанул:
- -- То, что вас сослали, Федерау, это -- государственная необходимость. Вы -- понимаете?
- -- Понимаю, понимаю,-- кланяется Федерау несгибаемой шеей. {258}
- -- Иначе ведь нельзя было поступить.
- -- Конечно, конечно.
- -- Все мероприятия надо правильно истолковывать, в том числе и ссылку. Всё-таки вы цените: ведь вас, можно сказать, оставили в партии.
- -- Ну, ещё бы! Конечно...
- -- А партийных должностей у вас ведь и раньше не было?
- -- Нет, не было.
- -- Всё время простым рабочим?
- -- Всё время механиком.
- -- Я тоже был когда-то простым рабочим, но смотрите, как я выдвинулся!
- Говорили подробно и о детях, и оказалось, что дочь Федерау Генриетта учится уже на втором курсе областного учительского института.
- -- Ну, подумайте! -- воскликнул Павел Николаевич, просто растрогавшись.-- Ведь это ценить надо: вы -- ссыльный, а она институт кончает! Кто мог бы об этом мечтать в царской России! Никаких препятствий, никаких ограничений!
- Первый раз тут возразил Генрих Якобович:
- -- Только с этого года стало без ограничений. А то надо было разрешение комендатуры. Да и институты бумаги возвращали: не прошла, мол, по конкурсу. А там пойди проверь.
- -- Но всё-таки ваша -- на втором курсе!
- -- Она, видите, в баскетбол хорошо играет. Её за это взяли.
- -- За что б там ни взяли -- надо быть справедливым, Федерау. А с этого года -- вообще без ограничений.
- В конце концов, Федерау был работник сельского хозяйства, и Русанову, работнику промышленности, естественно было взять над ним шефство.
- -- Теперь, после решений январского пленума, у вас дела гораздо лучше пойдут,--доброжелательно разъяснял ему Павел Николаевич.
- -- Конечно.
- -- Потому что создание инструкторских групп по зонам МТС -- это решающее звено. Оно всё вытянет.
- -- Да.
- Но просто "да" мало сказать, надо понимать, и Павел Николаевич ещё обстоятельно объяснял сговорчивому соседу, почему именно МТС после создания инструкторских групп превратятся в крепости. Обсуждал он с ним и призыв ЦК ВЛКСМ о выращивании кукурузы, и как в этом году молодёжь возьмётся с кукурузой -- и это тоже решительно изменит всю картину сельского хозяйства. А из вчерашней газеты прочли они об изменении самой практики планирования сельского хозяйства -- и теперь ещё на много предстояло им разговоров!
- В общем, Федерау оказался положительный сосед, и Павел Николаевич иногда просто читал ему газетку вслух -- такое, до чего бы и сам без больничного досуга не добрался: заявление, почему невозможно {259} заключить договор с Австрией без германского договора; речь Ракоши в Будапеште; и как разгорается борьба против позорных парижских соглашений; и как мало, и как либерально судят в Западной Германии тех, кто был причастен к концентрационным лагерям. Иногда же он и угощал Федерау из избытка своих продуктов, отдавал ему часть больничной еды.
- Но как бы тихо они ни беседовали -- стесняло почему-то, что их беседу очевидно слышал всегда Шулубин -- этот сыч, неподвижно и молчаливо сидевший ещё через кровать. С тех пор, как этот человек появился в палате, никогда нельзя было забыть, что он -- есть, что он смотрит своими отягощёнными глазами и очевидно же всё слышит и когда моргает -- может быть даже не одобряет. Его присутствие стало постоянным давлением для Павла Николаевича. Павел Николаевич пытался его разговорить, узнать -- что там за душой, или хоть болен чем,-- но выговаривал Шулубин несколько угрюмых слов и даже об опухоли своей рассказывать не считал нужным.
- Он если и сидел, то в каком-то напряжённом положении, не отдыхая, как все сидят, а ещё и сиденьем своим трудясь,--и напряжённое сиденье Шулубина тоже ощущалось как настороженность. Иногда утомлялся сидеть, вставал -- но и ходить ему было больно, он ковылял -- и устанавливался стоять -- по полчаса и по часу, неподвижно, и это тоже было необычно и угнетало. К тому ж стоять около своей кровати Шулубин не мог -- он загораживал бы дверь, и в проходе не мог -- перегораживал бы, и вот он излюбил и избрал простенок между окном Костоглотова и окном Зацырко. Здесь и высился он как враждебный часовой надо всем, что Павел Николаевич ел, делал и говорил. Едва прислонясь спиной к стене, тут он и выстаивал подолгу.
- И сегодня после обхода он так стал. Он стоял на простреле взглядов Олега и Вадима, выступая из стены как горельеф.
- Олег и Вадим по расположению своих коек часто встречались взглядами, но разговаривали друг с другом немного. Во-первых, тошно было обоим, и трудно лишние речи произносить. Во-вторых, Вадим давно всех оборвал заявлением:
- -- Товарищи, чтобы стакан воды нагреть говорением, надо тихо говорить две тысячи лет, а громко кричать -- семьдесят пять лет. И то, если из стакана тепло не будет уходить. Вот и учитывайте, какая польза в болтовне.
- А ещё -- каждый из них досадное что-то сказал другому, может быть и не нарочно. Вадим Олегу сказал: "Надо было бороться. Не понимаю, почему вы там не боролись." (И это-правильно было. Но не смел ещё Олег рта раскрыть и рассказать, что они-таки боролись.) Олег же сказал Вадиму: "Кому ж они золото берегут? Отец твой жизнь отдал за родину, почему тебе не дают?"
- И это -- тоже было правильно, Вадим сам всё чаще думал и спрашивал так. Но услышать вопрос со стороны было обидно. Ещё месяц назад он мог считать хлопоты мамы избыточными, а прибеганье к памяти отца неловким. Но сейчас с ногой в отхватывающем капкане, {260} он метался, ожидая маминой радостной телеграммы, он загадывал: только бы маме удалось! Получать спасение во имя заслуг отца не выглядело справедливым, да,-- но зато трикратно справедливо было получить это спасение во имя собственного таланта, о котором, однако, не могли знать распределители золота. Носить в себе талант, ещё не прогремевший, распирающий тебя,-- мука и долг, умирать же с ним -- ещё не вспыхнувшим, не разрядившимся,-- гораздо трагичней, чем простому обычному человеку, чем всякому другому человеку здесь, в этой палате.
- И одиночество Вадима пульсировало, трепыхалось не оттого, что не было близ него мамы или Гали, никто не навещал, а оттого, что не знали ни окружающие, ни лечащие, ни держащие в руках спасение, насколько было ему важнее выжить, чем всем другим!
- И так это колотилось в его голове, от надежды к отчаянию, что он стал плохо разуметь, что читает. Он прочитывал целую страницу и опоминался, что не понял, отяжелел, не может больше скакать по чужим мыслям как козёл по горам. И он замирал над книгой, со стороны будто читая, а сам не читал.
- Нога была в капкане -- и вся жизнь вместе с ногой. Он так сидел, а над ним у простенка стоял Шулубин -- со своей болью, со своим молчанием. И Костоглотов лежал молча, свесив голову с кровати вниз.
- Так они, как три цапли из сказки, могли очень подолгу молчать. И странно было, что именно Шулубин, самый упорный из них на молчание, вдруг спросил Вадима:
- -- А вы уверены, что вы себя не измеряете? Что вам это всё нужно? Именно это?
- Вадим поднял голову. Очень тёмными, почти чёрными глазами осмотрел старика, словно не веря, что это из него изошёл длинный вопрос, а может быть и самому вопросу изумляясь.
- Но ничто не показывало, чтобы дикий вопрос не был задан или задан не этим стариком. Оттянутые окраснённые глаза свои старик чуть косил на Вадима с любопытством.
- Ответить-то Вадим знал как, но почему-то в себе не чувствовал обычного пружинного импульса к этому ответу. Он ответил как бы старым заводом. Негромко, значительно:
- -- Это -- интересно. Я ничего на свете интереснее не знаю. Как там внутренне ни мечась, как бы ногу ни дёргало, как бы ни обтаивали роковые восемь месяцев,-- Вадим находил удовольствие держаться с выдержкой, будто горя никакого ни над кем не нависло, и они -- в санатории тут, а не в раковом.
- Шулубин опущенно смотрел в пол. Потом при неподвижном корпусе сделал странное движение головой по кругу, а шеей по спирали, как если бы хотел освободить голову -- и не мог. И сказал:
- -- Это не аргумент -- "интересно". Коммерция тоже интересна. Делать деньги, считать их, заводить имущество, строиться, обставляться удобствами -- это тоже всё интересно. При таком объяснении наука не возвышается над длинным рядом эгоистических и совершенно безнравственных занятий. {261}
- Странная точка зрения. Вадим пожал плечами:
- -- Но если действительно -- интересно? Если ничего интересней нет?
- Шулубин расправил пальцы одной руки -- и они сами по себе хрустнули.
- -- С такой установкой вы никогда не создадите ничего нравственного.
- Это уж совсем чудаческое было возражение.
- -- А наука и не должна создавать нравственных ценностей,-- объяснил Вадим.-- Наука создаёт ценности материальные, за это её и держат. А какие, кстати, вы называете нравственными?
- Шулубин моргнул один раз продолжительно. И ещё раз. Выговорил медленно:
- -- Направленные на взаимное высветление человеческих душ.
- -- Так наука и высветляет,-- улыбнулся Вадим.
- -- Не души!..-- покачал пальцем Шулубин.-- Если вы говорите "интересно". Вам никогда не приходилось на пять минут зайти в колхозный птичник?
- -- Нет.
- -- Вот представьте: длинный низкий сарай. Тёмный, потому что окна -- как щели, и закрыты сетками, чтоб куры не вылетали. На одну птичницу -- две тысячи пятьсот кур. Пол земляной, а куры всё время роются, и в воздухе пыль такая, что противогаз надо бы надеть. Ещё -- лежалую кильку она всё время запаривает в открытом котле -- ну, и вонь. Подсменщицы нет. Рабочий день летом -- с трёх утра и до сумерок. В тридцать лет она выглядит на пятьдесят. Как вы думаете, этой птичнице -- интересно?
- Вадим удивился, повёл бровями:
- -- А почему я должен задаваться этим вопросом? Шулубин выставил против Вадима палец:
- -- Вот так же рассуждает и коммерсант.
- -- Она страдает от недоразвития как раз науки,-- нашёл сильный довод Вадим.-- Разовьётся наука -- и все птичники будут хороши.
- -- А пока не разовьётся -- три штуки на сковородочку вы по утрам лупите, а? -- Шулубин закрыл один глаз, и тем неприятнее смотрел оставшимся.-- Пока доразовьётся -- вы не хотели бы пойти поработать в птичнике?
- -- Им не интересно! -- из своего свешенного положения подал грубый голос Костоглотов.
- Такую самоуверенность в суждениях о сельском хозяйстве Русанов заметил за Шулубиным ещё и раньше: Павел Николаевич разъяснял что-то о зерновых, а Шулубин вмешался и поправил. Теперь Павел Николаевич и подколол Шулубина:
- -- Да вы не Тимирязевскую ли академию кончили? Шулубин вздрогнул и повернул голову к Русанову.
- -- Да, Тимирязевскую,-- удивлённо подтвердил он. И вдруг -- напыжился, надулся, ссутулился -- и теми же неловкими, взлетающими и подрезанными, птичьими движениями, поковылял, поковылял к своей койке. {262}
- -- Так почему ж тогда библиотекарем работаете? -- восторжествовал вдогонку Русанов.
- Но тот уж замолчал -- так замолчал. Как пень. Не уважал Павел Николаевич таких людей, которые в жизни идут не вверх, а вниз.