15
- Потом стих и мерный усталый голос повторника Абрамсона, побывавшего на шарашках ещё во время своего первого срока. В двух сторонах дошёптывали начатые истории. Кто-то громко и противно храпел, минутами будто собираясь взорваться.
- Неяркая синяя лампочка над широкими четырёхстворчатыми дверьми, вделанными во входную арку, освещала с дюжину двухэтажных наваренных коек, веером расставленных по большой полукруглой комнате. Эта комната -- может быть, единственная такая в Москве, имела двенадцать добрых мужских шагов в диаметре, вверху -- просторный купол, сведенный парусом под основание шестиугольной башни, а по дуге -- пять стройных, скругленных поверху окон. Окна были обрешечены, но намордников на них не было, днём сквозь них был виден по ту сторону шоссе парк, необихоженный, как лес, а летними вечерами доносились тревожащие песни безмужних девушек московского предместья.
- Нержин на верхней койке у центрального окна не спал, да и не пытался. Внизу под ним безмятежным сном рабочего человека давно спал инженер Потапов. На соседних койках -- слева, через проходец, доверчиво раскидался и посапывал круглолицый вакуумщик "3емеля" (под ним пустела кровать Прянчикова), справа же, на койке, приставленной вплотную, метался в бессоннице Руська До-
{87}
ронин, один из самых молодых зэков шарашки.
- Сейчас, отдаляясь от разговора в кабинете Яконова, Нержин понимал всё ясней: отказ от криптографической группы был не служебное происшествие, а поворотный пункт целой жизни. Он должен был повлечь -- и, может быть, очень вскоре -- тяжёлый долгий этап куда-нибудь в Сибирь или в Арктику. Привести к смерти или к победе над смертью.
- Хотелось и думать об этом жизненном изломе. Что успел он за трёхлетнюю шарашечную передышку? Достаточно ли он закалил свой характер перед новым швырком в лагерный провал?
- И так совпало, что завтра Глебу тридцать один год (не было, конечно, никакого настроения напоминать друзьям эту дату). Середина ли это жизни? Почти конец её? Только начало?
- Но мысли мешались. Огляд вечности не состраивался. То вступала слабость: ведь ещё не поздно и поправить, согласиться на криптографию. То приходила на память обида, что одиннадцать месяцев ему всё откладывают и откладывают свидание с женой -- и уж теперь дадут ли до отъезда?
- И, наконец, просыпался и раскручивался в нём -- нахрап и хват, совсем не он, не Нержин, а тот, кто вынужденно выпер из нерешительного мальчика в очередях у хлебных магазинов первой пятилетки, а потом утверждался всей жизненной обстановкой и особенно лагерем. Этот внутренний, цепкий, уже бодро соображал, какие обыски ждут -- на выходе из Марфина, на приёме в Бутырки, на Красную Пресню; и как спрятать в телогрейке кусочки изломанного грифеля; как суметь вывезти с шарашки старую спецодежду (работяге каждая лишняя шкура дорога); как доказать, что алюминиевая чайная ложка, весь срок возимая им с собой, его собственная, а не украдена с шарашки, где почти такие же.
- И был зуд -- прямо хоть сейчас, при синем свете, вставать и начинать все приготовления, перекладки и похоронки.
- Между тем Руська Доронин то и дело резко менял положение: он валился ничком, по самые плечи уходя в подушку, натягивая одеяло на голову и стаскивая с ног; по-
{88}
том перепластывался на спину, сбрасывая одеяло, обнажая белый пододеяльник и темноватую простыню (каждую баню меняли одну из двух простынь, но сейчас, к декабрю, спецтюрьма перерасходовала годовой лимит мыла, и баня задерживалась). Вдруг он сел на кровати и посунулся назад вместе с подушкой к железной спинке, открыв там на углу матраса томищу Моммзена, "Историю древнего Рима". Заметив, что Нержин, уставясь в синюю лампочку, не спит, Руська хриплым шёпотом попросил:
- -- Глеб! У тебя есть близко папиросы? Дай.
- Руська обычно не курил. Нержин дотянулся до кармана комбинезона, повешенного на спинку, вынул две папиросы, и они закурили.
- Руська курил сосредоточенно, не оборачиваясь к Нержину. Лицо Руськи, всегда изменчивое, то простодушно-мальчишеское, то лицо вдохновенного обманщика -- под клубом вольных тёмно-белых волос даже в мертвенном свете синей лампочки казалось привлекательным.
- -- На вот, -- подставил ему Нержин пустую пачку из-под "Беломора" вместо пепельницы.
- Стали стряхивать туда.
- Руська был на шарашке с лета. С первого же взгляда он очень понравился Нержину и возбудил желание покровительствовать ему.
- Но оказалось, что Руська, хотя ему было только двадцать три года (а лагерный срок закатали ему двадцать пять) в покровительстве вовсе не нуждался: и характер, и мировоззрение его вполне сформировались в короткой, но бурной жизни, в пестроте событий и впечатлений -- не так двумя неделями учёбы в Московском университете и двумя неделями в Ленинградском, как двумя годами жизни по поддельным паспортам под всесоюзным розыском (Глебу это было сообщено под глубоким секретом) и теперь двумя годами заключения. Со мгновенной переимчивостью, как говорится -- с ходу, усвоил он волчьи законы ГУЛага, всегда был насторожен, лишь с немногими -- откровенен, а со всеми -- только казался ребячески откровенным. Ещё он был кипуч, старался уместить много в малое время -- и чтение тоже было одним из таких его занятий.
- Сейчас Глеб, недовольный своими беспорядочными
{89}
мелкими мыслями, не ощущая наклона ко сну и ещё меньше предполагая его в Руське, в тишине умолкшей комнаты спросил шёпотом:
- -- Ну? Как теория циклов?
- Эту теорию они обсуждали недавно, и Руська взялся поискать ей подтверждений у Моммзена.
- Руська обернулся на шёпот, но смотрел непонимающе. Кожа лица его, особенно лба, перебегала, выражая усилие доосмыслить, о чём его спросили.
- -- Как с теорией цикличности, говорю?
- Руська вздохнул, и вместе с выдохом с его лица ушло то напряжение и та беспокойная мысль. Он обвис, сполз на локоть, бросил погасший недокурок в подставленную ему пустую пачку и вяло сказал:
- -- Всё надоело. И книги. И теории.
- И опять они замолчали. Нержин уже хотел отвернуться на другой бок, как Руська усмехнулся и зашептал, постепенно увлекаясь и убыстряя:
- -- История до того однообразна, что противно её читать. Всё равно как "Правду". Чем человек благородней и честней, -- тем хамее поступают с ним соотечественники. Спурий Кассий хотел добиться земли для простолюдинов -- и простолюдины же отдали его смерти. Спурий Мелий хотел накормить хлебом голодный народ -- и казнён, будто бы он добивался царской власти. Марк Манлий, тот, что проснулся по гоготанию хрестоматийных гусей и спас Капитолий, -- казнён как государственный изменник! А?..
- -- Да что ты!
- -- Начитаешься истории -- самому хочется стать подлецом, наиболее выгодное дело! Великого Ганнибала, без которого мы и Карфагена бы не знали -- этот ничтожный Карфаген изгнал, конфисковал имущество, срыл жилище! Всё -- уже было... Уже тогда Гнея Невия сажали в колодки, чтоб он перестал писать смелые пьесы. Ещё этолийцы, задолго до нас, объявили лживую амнистию, чтоб заманить эмигрантов на родину и умертвить их. Ещё в Риме выяснили истину, которую забывает ГУЛаг: что раба неэкономично оставлять голодным и надо кормить. Вся история -- одно сплошное ...ядство! Кто кого схопает, тот того и лопает. Нет ни истины, ни заблуждения, ни разви-
{90}
тия. И некуда звать.
- В безжизненном освещении особенно растравно выглядело подёргивание неверия на губах -- таких молодых!
- Мысли эти отчасти были подготовлены в Руське самим же Нержиным, но сейчас, из уст Руськи, вызывали желание протестовать. Среди своих старших товарищей Глеб привык ниспровергать, но перед арестантом более молодым чувствовал ответственность.
- -- Хочу тебя предупредить, Ростислав, -- очень тихо возражал Нержин, склонясь почти к уху соседа. -- Как бы ни были остроумны и беспощадны системы скептицизма или там агностицизма, пессимизма, -- пойми, они по самой сути своей обречены на безволие. Ведь они не могут руководить человеческой деятельностью -- потому что люди ведь не могут остановиться, и значит не могут отказаться от систем, что-то утверждающих, куда-то призывающих...
- -- Хотя бы в болото? Лишь бы переться? -- со злостью возразил Руська.
- -- Хотя бы... Ч-ч-чёрт его знает, -- заколебался Глеб. -- Ты пойми, я сам считаю, что скептицизм человечеству очень нужен. Он нужен, чтобы расколоть наши каменные лбы, чтобы поперхнуть наши фанатические глотки. На русской почве особенно нужен, хотя и особенно трудно прививается. Но скептицизм не может стать твёрдой землёй под ногой человека. А земля всё-таки -- нужна?
- -- Дай ещё папиросу! -- попросил Ростислав. И закурил нервно. -- Слушай, как хорошо, что МГБ не дало мне учиться! на историка! -- раздельным громковатым шёпотом говорил он. -- Ну, кончил бы я университет или даже аспирантуру, кусок идиота. Ну, стал бы учёным, допустим даже не продажным, хотя трудно допустить. Ну, написал бы пухлый том. С какой-то ещё восемьсот третьей точки зрения посмотрел бы на новгородские пятины или на войну Цезаря с гельветами. Столько на земле культур! языков! стран! и в каждой стране столько умных людей и ещё больше умных книжек -- какой дурак всё это будет читать?! Как это ты приводил? -- "То, что с трудом великим измыслили знатоки, раскрывается другими, ещё большими знатоками, как призрачное", да?
{91}
- -- Вот-вот, -- упрекнул Нержин. -- Ты теряешь всякую опору и всякую цель. Сомневаться можно и нужно. Но не нужно ли что-нибудь и полюбить, что ли?
- -- Да, да, любить! -- торжествующим хриплым шёпотом перехватил Руська. -- Любить! -- но не историю, не теорию, а де-вуш-ку! -- Он перегнулся на кровать к Нержину и схватил его за локоть. -- А чего лишили нас, скажи? Права ходить на собрания? на политучёбу? Подписываться на заём? Единственное, в чём Пахан мог нам навредить -- это лишить нас женщин! И он это сделал. На двадцать пять лет! Собака!! Да кто это может представить, -- бил он себя в грудь, -- что такое женщина для арестанта?
- -- Ты... не кончи сумасшествием! -- пытался обороняться Нержин, но самого его охватила внезапная горячая волна при мысли о Симочке, о её обещании в понедельник вечером... -- Выбрось эту мысль! На ней мозг затемнится. -- (Но в понедельник!.. Чего совсем не ценят благополучные семейные люди, но что подымается ознобляющим зверством в измученном арестанте!) -- Фрейдовский комплекс или симплекс, как там его чёрта -- всё слабей говорил он, мутясь. -- В общем: сублимация! Переключай энергию в другие сферы! Занимайся философией -- не нужно ни хлеба, ни воды, ни женской ласки.
- (А сам содрогнулся, представляя подробно, как это будет послезавтра -- и от этой мысли, до ужаса сладкой, отнялась речь, не хотелось продолжать.)
- -- У меня мозг уже затемнился! Я не засну до утра! Девушку! Девушку каждому надо! Чтоб она в руках у тебя... Чтобы... А, да что там!.. -- Руська обронил ещё горящую папиросу на одеяло, но не заметил того, резко отвернулся, шлёпнулся на живот и дёрнул одеяло на голову, стягивая с ног.
- Нержин еле успел подхватить и погасить папиросу, уже катившуюся меж их кроватей вниз, на Потапова.
- Философию представлял он Руське как убежище, но сам в том убежище выл давно. Руську гонял всесоюзный розыск, теперь когтила тюрьма. Но что держало Глеба, когда ему было семнадцать и девятнадцать, и вот эти горячие шквалы затмений налетали, отнимая разум? -- а он себя струнил, передавливал и пятаком поросячьим тыкал-
{92}
ся, тыкался в ту диалектику, хрюкал и втягивал, боялся не успеть. Все эти годы до женитьбы, свою невозвратимую, не тем занятую юность, горше всего вспоминал он теперь в тюремных камерах. Он беспомощно не умел разрешать тех затмений: не знал тех слов, которые приближают, того тона, которому уступают. Ещё его связывала от прошлых веков вколоченная забота о женской чести. И никакая женщина, опытней и мудрей, не положила ему мягкой руки на плечо. Нет, одна и звала его, а он тогда не понял! только на тюремном полу перебрал и осознал -- и этот упущенный случай, целые годы упущенные, целый мир -- жгли его тут напрокол.
- Ну ничего, теперь уже дожить меньше двух суток, до вечера понедельника.
- Глеб наклонился к уху соседа:
- -- Руська! А у тебя -- что? Кто-нибудь есть?
- -- Да! Есть! -- с мукой прошептал Ростислав, лёжа пластом, сжимая подушку. Он дышал в неё -- и ответный жар подушки, и весь жар юности, так зло-бесплодно чахнущей в тюрьме, -- всё накаляло его молодое, пойманное, просящее выхода и не знающее выхода тело. Он сказал -- "есть", и он хотел верить, что девушка есть, но было только неуловимое: не поцелуй, даже не обещание, было только то, что девушка со взглядом сочувствия и восхищения слушала сегодня вечером, как он рассказывал о себе -- и в этом взгляде девушки Руська впервые осознал сам себя как героя, и биографию свою как необыкновенную. Ничего ещё не произошло между ними, и вместе с тем уже произошло что-то, отчего он мог сказать, что девушка у него -- есть.
- -- Но кто она, слушай? -- допытывался Глеб.
- Чуть приоткрыв одеяло, Ростислав ответил из темноты:
- -- Тс-с-с... Клара...
- -- Клара?? Дочь прокурора?!!
{93}