91

    Вопреки предчувствиям и страхам понедельник проходил благополучно. Тревога не покинула Иннокентия, но и равновесное состояние, завоёванное им после полудня, тоже сохранялось в нём. Теперь надо было на вечер обязательно скрыться в театр, чтобы перестать бояться каждого звонка у дверей.
    Но зазвонил телефон. Это было незадолго до театра, когда Дотти выходила из ванной.
    Иннокентий стоял и смотрел на телефон как собака на ежа.
    -- Дотти, возьми трубку! Меня нет, и не знаешь, когда буду. Ну их к чёрту, вечер испортят.
    Дотти ещё похорошела со вчерашнего дня. Когда нравилась -- она всегда хорошела, а оттого больше нравилась -- и ещё хорошела.
    Придерживая полы халата, она мягкой походкой подошла к телефону и властно-ласково сняла трубку.
    -- Да... Его нет дома... Кто, кто?.. -- и вдруг преобразилась приветливо и повела плечами, был у неё такой жест угоды. -- Здравствуйте, товарищ генерал!.. Да, теперь узнаю... -- Быстро прикрыла микрофон рукой и прошептала: -- Шеф! Очень любезен.
    Иннокентий заколебался. Любезный шеф, звонящий {323} вечером сам... Жена заметила его колебание:
    -- Одну минуточку, я слышу дверь открылась, как бы не он. Так и есть! Ини! Не раздевайся, быстро сюда, генерал у телефона!
    Какой бы не сидел по ту сторону телефона закоснелый в подозрениях человек, он по тону Дотти почти мог видеть, как Иннокентий торопливо вытирал ноги в дверях, как пересек ковёр и взял трубку.
    Шеф был благодушен. Он сообщал: только что окончательно утверждено назначение Иннокентия. В среду он вылетит самолётом с пересадкой в Париже, завтра надо сдать последние дела, а сейчас явиться на полчасика для согласования кое-каких деталей. Машина за Иннокентием уже выслана.
    Иннокентий разогнулся от телефона другим человеком. Он вдохнул с такой счастливой глубиной, что воздух как будто имел время распространиться по всему его телу. Он выдохнул с медленностью -- и вместе с воздухом вытолкнул сомнения и страхи.
    Невозможно было поверить, что вот так по канату при косом ветре можно идти, идти -- и не сваливаться.
    -- Представь, Дотик, в среду лечу! А сейчас... Но Дотик, прислонявшая ухо к трубке, уже слышала всё и сама. Только она разогнулась совсем не радостная: отдельный отъезд Иннокентия, ещё объяснимый и допустимый позавчера, сегодня был оскорблением и раной.
    -- Как ты думаешь, -- она поднадула губы, -- "кое-какие детали", это может быть всё-таки и я?
    -- Да... м-м-может быть...
    -- А что ты там вообще говорил обо мне?
    Да что-то говорил. Что-то говорил, чего не мог бы ей сейчас повторить, что и переигрывать уже было поздно.
    Но уверенность, вчера приобретенная, позволяла Дотти говорить со свободою:
    -- Ини, мы всё открывали вместе! Всё новое мы видели вместе! А к Жёлтому Дьяволу ты хочешь ехать без меня? Нет, я решительно не согласна, ты должен думать об обоих!
    И это -- ещё лучшее изо всего, что она произнесёт потом. Она ещё будет потом при иностранцах повторять {324} глупейшие казённые суждения, от которых сгорят уши Иннокентия. Она будет поносить Америку -- и как можно больше в ней покупать. Да нет, забыл, будет иначе: ведь он там откроется, и что вообще уместится, в её голове?
    -- Всё и устроится, Дотти, только не сразу. Пока я поеду представлюсь, оформлюсь, познакомлюсь...
    -- А я хочу сразу! Мне именно сейчас хочется! Как же я останусь?
    Она не знала, на что просилась... Она не знала, что такое крученый круглый канат под скользкими подошвами. И теперь ещё надо оттолкнуться и сколько-то пролететь, а предохранительной сетки может быть нет. И второе тело -- полное, мягкое, нежертвенное, не может лететь рядом.
    Иннокентий приятно улыбнулся и потрепал жену за плечи:
    -- Ну, попробую. Раньше разговор был иначе, теперь как удастся. Но во всяком случае ты не беспокойся, я же очень скоро тебя...
    Поцеловал её в чужую щеку. Дотти нисколько не была убеждена. Вчерашнего согласия между ними как не бывало.
    -- А пока одевайся, не торопясь. На первый акт мы не попадём, но цельность "Акулины" от этого... А на второй... Да я тебе ещё из министерства звякну...
    Он едва успел надеть мундир, как в квартиру позвонил шофёр. Это не был Виктор, обычно возивший его, ни Костя. Шофёр был худощавый, подвижный, с приятным интеллигентным лицом. Он весело спускался по лестнице, почти рядом с Иннокентием, вертя на шнурочке ключ зажигания.
    -- Что-то я вас не помню, -- сказал Иннокентий, застёгивая на ходу пальто.
    -- А я даже лестницу вашу помню, два раза за вами приезжал. -- У шофёра была улыбка открытая и вместе плутоватая. Такого разбитнягу хорошо иметь на собственной машине.
    Поехали. Иннокентий сел сзади. Он не слушал, но шофёр через плечо раза два пытался пошутить по дороге. Потом вдруг резко вывернул к тротуару и впритирку к нему остановился. Какой-то молодой человек в мягкой шляпе {325} и в пальто, подогнанном по талии, стоял у края тротуара, подняв палец.
    -- Механик наш, из гаража, -- пояснил симпатичный шофёр и стал открывать ему правую переднюю дверцу. Но дверца никак не поддавалась, замок заел.
    Шофёр выругался в границах городского приличия и попросил:
    -- Товарищ советник! Нельзя ли ему рядом с вами доехать? Начальник он мой, неудобно.
    -- Да пожалуйста, -- охотно согласился Иннокентий, подвигаясь. Он был в опьянении, в азарте, мысленно захватывая назначение и визу, воображая, как послезавтра утром сядет на самолёт во Внукове, но не успокоится до Варшавы, потому что и там его может догнать задерживающая телеграмма.
    Механик, закусив сбоку рта длинную дымящую папиросу, пригнулся, вступил в машину, сдержанно-развязно спросил:
    -- Вы... не возражаете? -- и плюхнулся рядом с Иннокентием.
    Автомобиль рванул дальше.
    Иннокентий на миг скривился от презрения ("хам!"), но ушёл опять в свои мысли, мало замечая дорогу.
    Пыхтя папиросой, механик задымил уже половину машины.
    -- Вы бы стекло открыли! -- поставил его на место Иннокентий, поднимая одну лишь правую бровь.
    Но механик не понял иронии и не открыл стекла, а, развалясь на сиденьи, из внутреннего кармана вынул листок, развернул его и протянул Иннокентию:
    -- Товарищ начальник! Вы не прочтёте мне, а? Я вам посвечу.
    Автомобиль свернул в какую-то темноватую крутую улицу, вроде как будто Пушечную. Механик зажёг карманный фонарик и лучиком его осветил малиновый листок. Пожав плечами, Иннокентий брезгливо взял листок и начал читать небрежно, почти про себя:
    "Санкционирую. Зам. Генерального Прокурора СССР... "
    Он по-прежнему был в кругу своих мыслей и не мог спуститься, понять, что механик? -- неграмотный, что ли, {326} или не разбирается в смысле бумаги, или пьян и хочет пооткровенничать.
    "Ордер на арест... читал он, всё ещё не вникая в читаемое,
    ... Володина Иннокентия Артемьевича, 1919-го... "
    -- и только тут как одной большой иглой прокололо всё его тело по длине и разлился вар внезапный по телу -- Иннокентий раскрыл рот -- но ещё не издал ни звука, и ещё не упала на колени его рука с малиновым листком, как "механик" впился в его плечо и угрожающе загудел:
    -- Ну, спокойно, спокойно, не шевелись, придушу здесь!
    Фонариком он слепил Володина и бил в его лицо дымом папиросы.
    А листок отобрал.
    И хотя Иннокентий прочёл, что он арестован, и это означало провал и конец его жизни, -- в короткое мгновение ему были невыносимы только эта наглость, впившиеся пальцы, дым и свет в лицо.
    -- Пустите, -- вскрикнул он, пытаясь своими слабыми пальцами освободиться. До его сознания теперь уже дошло, что это действительно ордер, действительно на его арест, но представлялось несчастным стечением обстоятельств, что он попал в эту машину и пустил "механика" подъехать, -- представлялось так, что надо вырваться к шефу в министерство и арест отменят.
    Он стал судорожно дёргать ручку левой дверцы, но и та не поддавалась, заело и её.
    -- Шофёр! Вы ответите! Что за провокация?! -- гневно вскрикнул Иннокентий.
    -- Служу Советскому Союзу, советник! -- с озорью отчеканил шофёр через плечо.
    Повинуясь правилам уличного движения, автомобиль обогнул всю сверкающую Лубянскую площадь, словно делая прощальный круг и давая Иннокентию возможность увидеть в последний раз этот мир и пятиэтажную высоту слившихся зданий Старой и Новой Лубянок, где предстояло ему окончить жизнь.
    Скоплялись и прорывались под светофорами кучки автомобилей, мягко переваливались троллейбусы, гудели {327} автобусы, густыми толпами шли люди -- и никто не знал и не видел жертву, у них на глазах влекомую на расправу.
    Красный флажок, освещённый из глубины крыши прожектором, трепетал в прорезе колончатой башенки над зданием Старой Большой Лубянки. Он был -- как гаршиновский красный цветок, вобравший в себя зло мира. Две бесчувственные каменные наяды, полулёжа, с презрением смотрели вниз на маленьких семенящих граждан.
    Автомобиль прошёл вдоль фасада всемирно-знаменитого здания, собиравшего дань душ со всех континентов, и свернул на Большую Лубянскую улицу.
    -- Да пустите же! -- всё стряхивал с себя Иннокентий пальцы "механика", впившиеся в его плечо у шеи.
    Чёрные железные ворота тотчас растворились, едва автомобиль обернул к ним свой радиатор, и тотчас затворились, едва он проехал их.
    Чёрной подворотней автомобиль прошмыгнул во двор.
    Рука "механика" ослабла в подворотне. Он вовсе снял её с шеи Иннокентия во дворе. Вылезая через свою дверцу, он деловито сказал:
    -- Выходим!
    И уже ясно стало, что был совершенно трезв.
    Через свою незаколоженную дверцу вылез и шофёр.
    -- Выходите! Руки назад! -- скомандовал он. В этой ледяной команде кто мог бы угадать недавнего шутника?
    Иннокентий вылез из автомобиля-западни, выпрямился и -- хотя непонятно было, почему он должен подчиняться -- подчинился: взял руки назад.
    Арест произошёл грубовато, но совсем не так страшно, как рисуется, когда его ждёшь. Даже наступило успокоение: уже не надо бояться, уже не надо бороться, уже не придумывать ничего. Немотное, приятное успокоение, овладевающее всем телом раненого.
    Иннокентий оглянулся на неровно освещённый одним-двумя фонарями и разрозненными окнами этажей дворик. Дворик был -- дно колодца, четырьмя стенами зданий уходящего вверх.
    -- Не оглядываться! -- прикрикнул "шофёр". -- Марш!
    Так в затылок друг другу втроём, Иннокентий в се- {328} редине, минуя равнодушных в форме МГБ, они прошли под низкую арку, по ступенькам спустились в другой дворик -- нижний, крытый, тёмный, из него взяли влево и открыли чистенькую парадную дверь, похожую на дверь в приёмную известного доктора.
    За дверью следовал маленький очень опрятный коридор, залитый электрическим светом. Его новокрашенные полы были вымыты чуть не только что и застелены ковровой дорожкой.
    "Шофёр" стал странно щёлкать языком, будто призывая собаку. Но никакой собаки не было.
    Дальше коридор был перегорожен остеклённой дверью с полинялыми занавесками изнутри. Дверь была укреплена обрешёткой из косых прутьев, какая бывает на оградах станционных сквериков. На двери вместо докторской таблички висела надпись:
    "Приёмная арестованных".
    Но очереди -- не было.
    Позвонили -- старинным звонком с поворотной ручкой. Немного спустя из-за занавески подглядел, а потом отворил дверь бесстрастный долголицый надзиратель с небесно-голубыми погонами и белыми сержантскими лычками поперёк их. "Шофёр" взял у "механика" малиновый бланк и показал надзирателю. Тот пробежал его скучающе, как разбуженный сонный аптекарь читает рецепт -- и они вдвоём ушли внутрь.
    Иннокентий и "механик" стояли в глубокой тишине перед захлопнутой дверью.
    "Приёмная арестованных" -- напоминала надпись, и смысл её был такой же, как: "Мертвецкая". Иннокентию даже не до того было, чтобы рассмотреть этого хлюста в узком пальто, который разыгрывал с ним комедию. Может быть Иннокентий должен был протестовать, кричать, требовать справедливости? -- но он забыл даже, что руки держал сложенными назади, и продолжал их так держать. Все мысли затормозились в нём, он загипнотизированно смотрел на надпись: "Приёмная арестованных".
    В двери послышался мягкий поворот английского замка. Долголицый надзиратель кивнул им входить и пошёл вперёд первый, выделывая языком то же призывное {329} собачье щёлканье.
    Но собаки и тут не было.
    Коридор был так же ярко освещён и так же по-больничному чист.
    В стене было две двери, выкрашенные в оливковый цвет. Сержант отпахнул одну из них и сказал:
    -- Зайдите.
    Иннокентий вошёл. Он почти не успел рассмотреть, что это была пустая комната с большим грубым столом, парой табуреток и без окна, как "шофёр" откуда-то сбоку, а "механик" сзади накинулись на него, в четыре руки обхватили и проворно обшарили все карманы.
    -- Да что за бандитизм? -- слабо закричал Иннокентий. -- Кто дал вам право? -- Он отбивался немного, но внутреннее сознание, что это совсем не бандитизм и что люди" просто выполняют служебную работу, лишало движения его -- энергии, а голос -- уверенности.
    Они сняли с него ручные часы, вытащили две записные книжки, авторучку и носовой платок. Он увидел в их руках ещё узкие серебряные погоны и поразился совпадению, что они тоже дипломатические и что число звёздочек на них -- такое же, как и у него. Грубые объятия разомкнулись. "Механик" протянул ему носовой платок:
    -- Возьмите.
    -- После ваших грязных рук? -- визгливо вскрикнул и передёрнулся Иннокентий. Платок упал на пол.
    -- На ценности получите квитанцию, -- сказал "шофёр", и оба ушли поспешно.
    Долголицый сержант, напротив, не торопился. Покосясь на пол, он посоветовал:
    -- Платок -- возьмите.
    Но Иннокентий не наклонился.
    -- Да они что? погоны с меня сорвали? -- только тут догадался и вскипел он, нащупав, что на плечах мундира под пальто не осталось погонов.
    -- Руки назад! -- равнодушно сказал тогда сержант. -- Пройдите!
    И защёлкал языком.
    Но собаки не было.
    После излома коридора они оказались ещё в одном {330} коридоре, где по обеим сторонам шли тесно друг ко другу небольшие оливковые двери с оваликами зеркальных номеров на них. Между дверьми ходила пожилая истёртая женщина в военной юбке и гимнастёрке с такими же небесно-голубыми погонами и такими же белыми сержантскими лычками. Женщина эта, когда они показались из-за поворота, подглядывала в отверстие одной из дверей. При подходе их она спокойно опустила висячий щиток, закрывающий отверстие, и посмотрела на Иннокентия так, будто он уже сотни раз сегодня тут проходил, и ничего удивительного нет, что идёт ещё раз. Черты её были мрачные. Она вставила длинный ключ в стальную навесную коробку замка на двери с номером "8", с грохотом отперла дверь и кивнула ему:
    -- Зайдите.
    Иннокентий переступил порог и прежде, чем успел обернуться, спросить объяснения -- дверь позади него затворилась, громкий замок заперся.
    Так вот где ему теперь предстояло жить! -- день? или месяц? или годы? Нельзя было назвать это помещение комнатой, ни даже камерой -- потому что, как приучила нас литература, в камере должно быть хоть маленькое, да окошко и пространство для хождения. А здесь не только ходить, не только лечь, но даже нельзя было сесть свободно. Стояла здесь тумбочка и табуретка, занимая собой почти всю площадь пола. Севши на табуретку, уже нельзя было вольно вытянуть ноги.
    Больше не было в каморке ничего. До уровня груди шла масляная оливковая панель, а выше её -- стены и потолок были ярко побелены и ослепительно освещались из-под потолка большой лампочкой ватт на двести, заключённой в проволочную сетку.
    Иннокентий сел. Двадцать минут назад он ещё обдумывал, как приедет в Америку, как, очевидно, напомнит о своём звонке в посольство. Двадцать минут назад вся его прошлая жизнь казалась ему одним стройным целым, каждое событие её освещалось ровным светом продуманности и спаивалось с другими событиями белыми вспышками удачи. Но прошли эти двадцать минут -- и здесь, в тесной маленькой ловушке, вся его прошлая жизнь с той же убедительностью представилась ему нагромождением {331} ошибок, грудой чёрных обломков.
    Из коридора не доносилось звуков, только раза два где-то близко отпиралась и запиралась дверь. Каждую минуту отклонялся маленький щиток и через остеклённый глазок за Иннокентием наблюдал одинокий пытливый глаз. Дверь была пальца четыре в толщину -- и сквозь всю толщу её от глазка расширялся конус смотрового отверстия. Иннокентий догадался: оно было сделано так, чтобы нигде в этом застенке арестант не мог бы укрыться от взора надзирателя.
    Стало тесно и жарко. Он снял тёплое зимнее пальто, грустно покосился на "мясо" от сорванных с мундира погонов. Не найдя на стенах ни гвоздика, ни малейшего выступа, он положил пальто и шапку на тумбочку.
    Странно, но сейчас, когда молния ареста уже ударила в его жизнь, Иннокентий не испытывал страха. Наоборот, заторможенная мысль его опять разрабатывалась и соображала сделанные промахи.
    Почему он не прочёл ордера до конца? Правильно ли ордер оформлен? Есть ли печать? Санкция прокурора? Да, с санкции прокурора начиналось. Каким числом ордер подписан? Какое обвинение предъявлено? Знал ли об этом шеф, когда вызывал? Конечно, знал. Значит, вызов был обман? Но зачем такой странный приём, этот спектакль с "шофёром" и "механиком"?
    В одном кармане он нащупал что-то твёрдое маленькое. Вынул. Это был тоненький изящный карандашик, выпавший из петли записной книжки. Иннокентия очень обрадовал этот карандашик: он мог весьма пригодиться! Халтурщики! И здесь, на Лубянке, -- халтурщики! -- обыскивать и то не умеют! Придумывая, куда бы лучше карандашик спрятать, Иннокентий сломал его надвое, просунул обломки по одному в каждый ботинок и пропустил там под ступни.
    Ах, какое упущение! -- не прочесть, в чём его обвиняют! Может, арест совсем не связан с этим телефонным разговором? Может быть, это ошибка, совпадение? Как же теперь правильно держаться?
    Или там вообще не было, в чём его обвиняют? Пожалуй и не было. Арестовать -- и всё.
    Времени ещё прошло немного -- но уже много раз {332} он слышал равномерное гудение какой-то машины за стеной, противоположной коридору. Гудение то возникало, то стихало. Иннокентию вдруг стало не по себе от простой мысли: какая машина могла быть здесь? Здесь -- тюрьма, не фабрика -- зачем же машина? Уму сороковых годов, наслышанному о механических способах уничтожения людей, приходило сразу что-то недоброе. Иннокентию мелькнула мысль несуразная и вместе какая-то вполне вероятная: что это -- машина для перемалывания костей уже убитых арестантов. Стало страшно.
    Да, -- тем временем глубоко жалила его мысль, -- какая ошибка! -- даже не прочесть до конца ордер, не начать тут же протестовать, что невиновен. Он так послушно покорился аресту, что убедились в его виновности! Как он мог не протестовать! Почему не протестовал? Получилось явно, что он ждал ареста, был приготовлен к нему!
    Он был прострелен этой роковой ошибкой! Первая мысль была -- вскочить, бить руками, ногами, кричать во всё горло, что невиновен, что пусть откроют, -- но над этой мыслью тут же выросла другая, более зрелая: что, наверно, этим их не удивишь, что тут часто так стучат и кричат, что его молчание в первые минуты всё равно уже всё запутало.
    Ах, как он мог даться так просто в руки! -- из своей квартиры, с московских улиц, высокопоставленный дипломат -- безо всякого сопротивления и без звука отдался отвести себя и запереть в этом застенке.
    Отсюда не вырвешься! О, отсюда не вырвешься!..
    А, может быть, шеф его всё-таки ждёт? Хоть под конвоем, но как прорваться к нему? Как выяснить?
    Нет, не ясней, а сложней и запутанней становилось в голове.
    Машина за стеной то снова гудела, то замолкала.
    Глаза Иннокентия, ослеплённые светом, чрезмерно ярким для высокого, но узкого помещения в три кубометра, давно уже искали отдыха на единственном чёрном квадратике, оживлявшем потолок. Квадратик этот, перекрещенный металлическими прутками, был по всему -- отдушина, хотя и неизвестно, куда или откуда ведущая.
    И вдруг с отчётливостью представилось ему, что эта отдушина -- вовсе не отдушина, что через неё медленно {333} впускается отравленный газ, может быть вырабатываемый вот этой самой гудящей машиной, что газ впускают с той самой минуты, как он заперт здесь, и что ни для чего другого не может быть предназначена такая глухая каморка, с дверью, плотно-пригнанной к порогу!
    Для того и подсматривают за ним в глазок, чтобы следить, в сознании он ещё или уже отравлен.
    Так вот почему путаются мысли: он теряет сознание! Вот почему он уже давно задыхается! Вот почему так бьёт в голове!
    Втекает газ! бесцветный! без запаха!!
    Ужас! извечный животный ужас! -- тот самый, что хищников и едомых роднит в одной толпе, бегущей от лесного пожара -- ужас объял Иннокентия и, растеряв все расчёты и мысли другие, он стал бить кулаками и ногами в дверь, зовя живого человека:
    -- Откройте! Откройте! Я задыхаюсь! Воздуха!!
    Вот зачем ещё глазок был сделан конусом -- никак кулак не доставал разбить стекло!
    Исступлённый немигающий глаз с другой стороны прильнул к стеклу и злорадно смотрел на гибель Иннокентия.
    О, это зрелище! -- вырванный глаз, глаз без лица, глаз, всё выражение стянувший в себе одном! -- и когда он смотрит на твою смерть!..
    Не было выхода!..
    Иннокентий упал на табуретку.
    Газ душил его...