- АНАТОЛИЙ МАРЧЕНКО
- ОТ ТАРУСЫ ДО ЧУНЫ
- С ПРИЛОЖЕНИЕМ ДОКУМЕНТОВ О СУДЕ НАД МАРЧЕНКО
- ИЗДАТЕЛЬСТВО "ХРОНИКА' Нью-Йорк, 1976
- ОТ ТАРУСЫ ДО ЧУНЫ
- ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
- Выйдя в 1966 году из лагеря, я считал, что написать и предать гласности то, чему я был свидетелем, -- это мой гражданский долг. Так появилась книга "Мои показания".
- Потом я решился попытать свои силы в художественном жанре. В пермских лагерях (1968 - 1971 годы) я задумал и спланировал повесть "Живи, как все" -- не о лагере вовсе, а о нонконформисте и его трагической судьбе. Я совершенно не могу судить об успешности или неуспешности моей попытки, так как черновые заготовки и наброски повести систематически поглощал Главный Архивариус -- КГБ -- во время тайных и явных обысков и в лагере, и на воле. Ради сохранности сбереженного от обысков черновика я не рискнул еще никому его показать. Поэтому пока единственными моими литературными экспертами стали работники КГБ, и вот их заключение:
- " ... эти записи представляют собой черновики, которые могут послужить для написания антисоветских произведений".
- Я не берусь за перо, ставя себе задачу написать "антисоветское" или "советское". Я пишу свое. Меня увлек мой замысел, судьба моего героя.
- Тем временем моя собственная судьба рисует свой чертеж, и вот мне приходится отложить работу над повестью "Живи, как все". Где-то я читал наставление : если ты стал свидетелем стихийного бедствия, иностранного вторжения, порабощения и т.п., то запиши все, что увидишь сам или услышишь от других; это твой долг.
- Снова долг заставляет меня свидетельствовать о том, что пока еще, по-моему, никто не рассказал, а мне довелось испытать на собственной шкуре Так появился очерк "От Тарусы до Чуны".
- Этот очерк -- не дневниковая запись. Он написан уже в ссылке, по памяти. Поэтому кое-что, вероятно, упущено. Некоторые "боковые" эпизоды я опустил специально; может быть, когда-нибудь вернусь к ним. Многое осмысливалось мною уже теперь, после событий
- 25 февраля 1975 года. В милиции меня, как водится, обыскали. Изымать оказалось нечего, еще в декабре я отобрал для тюрьмы брюки поплоше, они сейчас были на мне, да теплый свитер, да телогрейка; с декабря же дома на вешалке висела авоська, а в ней пара белья, теплые носки и рукавицы, мыло, паста и зубная щетка -- и все. Продукты мне не понадобятся. Взяли у меня только пустую авоську и выдали на нее квитанцию. Остальное -- со мной в камеру.
- Но еще раньше стали заполнять протокол. Я назвал себя, а на прочие вопросы отвечать отказался. Дать отпечатки пальцев тоже отказался. Расписаться в какой-то казенной бумаге --
- -- тоже. Я так решил заранее -- не участвовать ни в каких их формальных процедурах: раз в отношении меня совершается произвол и насилие, так пусть, по крайней мере, без моей помощи.
- Понятой (с обыска) был настроен решительно
- -- Все равно даст отпечатки, не добром, так силой. Заковать его в наручники, и катай!
- Милиционеры в дежурке возмущались и удивлялись-
- -- Да мы тут при чем? К нам-то какие претензии?
- Сколько раз я это уже слышал и сколько еще выслушаю!
- Вот в дежурку вошел один их тех, кто еще недавно тоже был "не при чем", - мой "надзор" Кузиков. Не он устанавливал надзор, при чем тут он? А ведено было -- и написал на меня ложный рапорт, и на суде еще даст ложные показания. Ему за это, может, благодарность в приказе, а мне -- лагерь ... Кузиков остановился в двух шагах от меня, демонстративно вытащил из кармана маленький пистолет и ... но я отвернулся и не видел, что он делал с пистолетом, только слышал, как он резко клацкнул чем-то прямо над моим ухом. Вот дурак! Палец у него был в крови: пострадал герой во время "операции", когда силой волок нашу гостью в милицию. Гостью я тоже мельком увидел здесь, когда ее привели; мы едва успели кивнуть друг другу. Это, вероятно, моя последняя "вольная" встреча.
- В камере я, слава Богу, один. Привычная обстановка, будто и не жил на воле. Бросаю телогрейку на нары: "одно крылышко подстелю, другим укроюсь"
- Но уснул я нескоро. Хуже нет в камере вспоминать о доме, но попробуй-ка не думать. Во все предыдущие аресты было куда легче, я тогда был один А теперь, чуть закрываю глаза,
- так живо, как наяву, представляется, вот Пашка утречком проснулся, встал на ножки в своей кровати и раскачивает ее изо всех сил. Смеется, зовет меня; он и ночью, и утром только меня признает, мать спит в другой комнате. Я же его и уложил вечером, укачал на руках, пока шел обыск. Так и чувствую вес детской головенки у себя на плече. Как-то там жена управится с малышом и с домашними хлопотами7 Мы заранее договорились, чтоб она сразу уезжала из Тарусы в Москву, там ей помогут родные и друзья; но все равно трудно будет, конечно
- Думал и о том, что ждет меня завтра В Тарусе, ясно, не оставят, да и суд могут назначить буквально через день, расследовать-то нечего, бумажки все уже давно готовы: нарушение ╧ 1, нарушение ╧ 2 .
- 26 февраля. Утром меня разбудил грохот замка в двери. Почему-то все тюремные замки отпираются и запираются со страшным грохотом Арестант - "декабрист", сопровождаемый дежурным по КПЗ, поставил на нары кружку кипятку и положил пайку хлеба-
- -- Завтрак.
- - Я не принимаю пищи
- Объясняться с дежурным по этому поводу я не стал. Часов около 9-ти меня снова подняли - на выход. В дежурке отдали мое имущество -- авоську. Значит, увозят из Тарусы. Куда же9 Из окна воронка (тарусский воронок - микроавтобус, без боксов, с окном в редкой решетке; в нем нас двое- я да милиционер, а в кабине с шофером еще один, везет портфель) -- из окна хорошо видны были полюбившиеся мне старые улочки Тарусы, и я прощался с ними. Если поедем направо мимо автостанции -- то в Серпухов или, может, в Москву;
- налево и вверх -- дорога на Калугу. Ехать почти мимо дома, но его не видно за поворотом.
- Машина повернула налево. Я чувствовал, уверен был, что Лариса где-то рядом И даже не удивился, когда увидел ее. Она шла навстречу воронку, мимо молочного магазина, и катила в саночках Пашку; его красная шубка, одна на всю Тарусу, заметна издали. Лариса тоже увидела воронок, остановилась, напряженно всматриваясь. Машина поравнялась с ними, и я застучал в окно. Лариса взмахнула рукой, наклонилась что-то сказать Пашке и долго стояла, глядя вслед, пока воронок
- карабкался вверх по обледенелой улице.
- Ну, хоть будет знать, что в Тарусе меня уже нет. Съедемся ли мы снова все втроем7 Когда? Где?
- Знакомая дорога -- за два с половиной года не раз по ней проехал. Последний раз совсем недавно, в конце января, когда вызывали в областной ОВИР: мол, оформляйте документы на выезд. А перед тем там же уговаривали и угрожали: подавайте в Израиль, не то вас ждет суд и лагерь. Так оно и вышло.
- Вот Петрищево - здесь нам просто чудом удалось зацепиться после двух месяцев безуспешных поисков и попыток прописаться. Дальше Ферзиково - сюда к судье вызывали Гинзбурга, тоже по поводу надзорного нарушения. Может, и меня на суд? Нет, белая скульптура - лось - промелькнула в окне слева, мы едем дальше. Теперь уже точно - в Калугу
- За дорогу я еще раз обдумал выбранную заранее позицию неучастия ни в каких формальностях. Какого черта? И я сам, и те "верхи", кто решил мою судьбу, и исполнители, приложившие к ней руку, -- все мы знаем, что дело не в надзоре, что суд будет липовый, по ложным показаниям, что вообще посадили не за то - был, не был дома, а зато, что я, какой есть, не гожусь в этой стране, вечно я им поперек горла, а они мне. Так какого же черта мне вдруг стать послушным и шелковым теперь, за решеткой? Только из-за того, что не на виду, не среди друзей7 С другой стороны, как это противно и унизительно -- -- стычки по мелочам, стычки на каждом шагу, с надзирателем, тюремным чиновником, с любой мелкой сошкой; не с ними я воюю за себя, но - через них; главных-то я не увижу.
- Приехали. Ну, сейчас начнется.
- -- Руки назад!
- -- Нет, не возьму.
- -- Подойди к столу, пальцы покатаем (т.е. снимем отпечатки).
- -- Не дам.
- -- Что-о9! Кто тебя будет спрашивать -- дашь, не дашь!
- -- Делайте сами, насильно. Я вам не помощник, а помешать постараюсь.
- В комнате, куда меня привели для этой процедуры, было несколько человек: фотограф-зэк и трое надзирателей. Один из них, толстый и добродушный на вид старшина, только что
- неторопливо рассказывавший какую-то историю, опомнился первым (сначала все они казались ошарашенными моей наглостью) :
- -- Ты, герой! Бока не ломаны? Умолять будешь... Закуем на всю железку, сам запросишься... Еще и этого понюхаешь, --
- -- и он сунул мне под нос огромный железный ключ (у него в руках была делая связка).
- Меня просто поразило, как мгновенно он переменился. Только что добродушный и шутливый рассказчик, сейчас он налился кровью, вены на толстой шее вздулись, он даже вскочил со стула. Он буквально шипел от ненависти, дрожал от желания немедленно расправиться со мной. Что я ему сделал --
- -- оскорбил,обидел?
- Остальные тоже возмущались и грозили. По телефону меж тем вызвали дежурного. Пришел молодой еще офицер, ему изложили ситуацию.
- -- Это еще что за фокусы7 - обратился он ко мне.
- -- Не фокусы. Такая вот форма протеста.
- -- Протестуй на воле, а перед нами нечего. Нас ваши протесты не (дол) бут. Будешь катать?
- --Нет.
- Офицер приказал мне повернуться спиной и подать руки. Я подчинился, и он стал неуклюже надевать мне наручники. Потом проверил, туго ли они затянулись. Тут подскочил старшина и стал затягивать сам. Между делом он осыпал меня отборным матом, бил ключом в спину, а под конец, разведя мои руки за спиной, подпрыгнул и ударил коленом по цепочке между наручниками. Это он на совесть заковывал меня. У меня потемнело в глазах, показалось, что руки вырывают из плеч. К тому же я не мог устоять от удара такой туши и упал бы, конечно, но мне не дали упасть заботливые руки надзирателей. Несколько сильных ударов под бока кулаками и ключом в спину:
- --Стой смирно!
- Когда я перестал шататься, прекратились и удары.
- -- Следуй за мной, -- приказал офицер. И мы пошли: впереди офицер, за ним я с закованными сзади руками, вплотную рядом со мной и сзади два надзирателя --
- -- сержант и толстяк-старшина. До лестницы меня не били, только страшно материли и угрожали. А на лестничной площад-
- 10
- ке снова сильный удар ключом в спину чуть не сбил меня, и я привалился к поручням. Офицер обернулся на шум -- и внезапно резко ударил меня по ребрам, а второй раз ниже живота. Вот так меня спустили по лестнице, а там поволокли по коридору, пиная сапогами по ногам, колотя кулаками и ключом под бока, по спине, по животу В коридоре нам навстречу попался майор (заместитель начальника тюрьмы, узнал я потом). Майор посторонился и дал нам пройти.
- Меня втолкнули в бокс, напоследок швырнув на цементный пол -- я еще и головой приложился. Вслед мне полетели телогрейка, шапка, носки.
- Подняться с пола я не мог и даже не пытался переменить положение, так и лежал вниз лицом. Кисти рук я скоро совсем перестал ощущать, они онемели; но в плечах была страшная боль, я был уверен, что старшина выдернул мне правую руку из сустава. Потом я почувствовал и боль в ребрах (они болели еще недели две). Зато теперь моя позиция получила эмоциональное подкрепление: у меня появились "личные счеты" с моими тюремщиками.
- Дверь открывается.
- -- Ну как, будем пальцы катать7
- -- Не поманивает.
- -- Ну, лежи, лежи.
- На третий или четвертый раз после дежурного вопроса ~ - ответа с меня, к моему удивлению и радости, сняли наручники. Но подняться я смог нескоро. Погодя, переполз на телогрейку, а еще отлежавшись, и сел. Ближе к вечеру любезность надзирателей разъяснилась: меня повели к следователю.
- Следователь Дежурная. Наградит же Бог фамилией по должности! А у одного известного следователя КГБ фамилия и того почище -- Сыщиков.
- Дежурная -- следовательша Тарусской прокуратуры. Ей лет 35 -- 40, лицо усталое, всегда озабоченное, совершенно невыразительное, без проблеска интереса к чему бы то ни было. И голос тусклый, без интонаций. Видно, что ее работа для нее -- -- утомительный источник зарплаты и только. Вот приходится ездить к "подопечным" в Калугу, три часа в один конец, дорога -- русская, тряская, домой вовремя не вернешься, а дома
- 11
- семья... Это все как вырезано на ее унылом лице Д;1 и подо печные ее -- не сахар, должно быть. И я среди них и) с.ииык вредных: отнял и не вернул постановление на обыск, р.! 11011.1 ривать отказываюсь, на вопросы не отвечаю, ни одну бум.иу не подписываю. Но Дежурная не раздражается и не штси Устало и равнодушно она что-то там сама пишет, нрои шоси 1 автоматически свои Дежурные увещевания:
- "Ваша позиция вам только повредит... Вы нас не призпаею -- но это ничего не изменит... Марченко! Вы меня слышию'*"
- Какие, собственно, у меня к этой Дежурной претензии? Она спокойна (от равнодушия), неназойлива, в ее бормоание действительно можно не вслушиваться, сиди и отдыхай после бокса. Пожалеть про себя, что ли, эту усталую замороченную женщину?
- Каждое слово, записанное ею в моем деле, было продикю-вано ей сверху (вероятно, КГБ). Даже на запросы жены о моем состоянии она не отвечала сразу -- бегала консулыиров.иь-ся. Даже самостоятельно отклонить ходатайство адвокат не решилась, в руки его не взяла, пока не получила инсгрукцию Она-то отлично знала, что дело липовое, что показания Кузи-кова ложные. У нее был список свидетелей, опровер! ающих эти показания, - ни одного не допросила. Зато ей подсунули лжесвидетеля Трубицына, и его показания она аккуратно включила в дело. Ни одной бумажки, изъятой на обыске, к делу не приобщила, все, не раскрывая, не глядя, передала в КГЬ -так сама и сказала. Нет, пожалуй, я был самым легким ее клиентом: ведь никакой ответственности, никакой личной инициативы, делай, что велят, и никто с тебя за это не спросит. А, между прочим, чем она рисковала, если бы проявила элементарную служебную добросовестность? Стоит эта Дежурная на низшей ступеньке служебной лестницы, на следующую не метит. И мается не от тряских дорог, а от непосильного для нее груза ответственности -- не перед совестью, а перед начальством.
- Не мне ее жалеть -- руками этого ничтожества я оюрван от семьи, от сына, брошен в тюрьму. Дальше меня подхватят другие такие же руки.
- 12
- Меня поместили в роскошную камеру: тройник вместо общей, кровать вместо нар, постельные принадлежности --
- - матрац, подушка, одеяло, наволочка, наматрасник. Тишина и покой. Два сокамерника от подъема до отбоя режутся в шахматы и домино, ко мне не вяжутся. В тюрьме время скорей идет, если ходить по камере; на ходу лучше и думается. Но тройник тесный, ходить негде. Да скоро мне это и трудно, начались головокружения. Больше лежу, если есть что -- читаю. Беда, что читать нечего. Из библиотеки выдают одну книжку на 10 дней, значит, нам на камеру --
- - три книги. И не выберешь, сунет библиотекарша в кормушку 5--6 книжек, три мы себе оставим, остальные она заберет. Библиотекарша была вольная, сволочная баба, на просьбы дать выбрать или оставить лишнюю книжку отвечала примерно так: "Вас сюда не книжки читать посадили"; или: "Всем давать -- не успеешь штаны надевать." Интересно, а что ответили бы высшие чины МВД -- те, кто придумал это тюремное ограничение: одна книжка на 10 дней!
- Три койки в камере размещены так: одна против двери, у подоконной стенки; две другие вдоль боковых стен, между ними узкий проход, едва-едва разойтись. Напротив меня -- мой тезка, Анатолий, мужик лет 35-40, ленинградец (сам себя он называл не иначе, как питерцем: "мы, питерцы", "у нас в Питере"). Он уголовник, карманник, не без основания считает себя опытным лагерником: восемь судимостей! А я-то думал, что специальность карманника уже отмерла. Койку под окном занимает калужанин Игорь, он выдает себя за инженера -- а может, и есть инженер, не берусь судить. В лагере он не бывал, а под судом, говорит, второй раз. В первый раз судили за то, что ударил милиционера (говорит, пьяного, а сам, мол, трезвый был). Осудили на два года, но сразу же амнистировали. Оказывается, у нас сейчас ежегодно объявляется специальная амнистия для малосрочников с обязательной отработкой назначенного срока на стройках народного хозяйства; одна такая амнистия была как раз при мне, в марте, и в Перми я попал в камеру этих "амнистированных" (их называют "химиками", потому что большинство едет на стройки Большой химии) -- они ехали на место, как и я, по этапу.
- Сейчас Игорь сидит по обвинению в домашней краже: будто-бы украл у родственницы триста рублей. Он утверждает, что
- 13
- не виноват, но в его рассказах концы с концами иг ^"диин А может, и так, что спьяну взял деньги, спьяну спрш.ы их и пачку сигарет (где они и нашлись), а сам ничего ною нс ном нит. Грозит Игорю максимум три года, скорей ш-сю 01011.1 амнистируют и отправят на "химию".
- Сокамерники -- мужики в общежитии не вредные. .1 л о главное.
- Вот только одно ...
- Утром в кормушку подают три пайки хлеба. Одну мы каждый раз возвращаем, и ее уносят: в камере голодающий
- Но двое других принимают пищу.
- Мои сокамерники завтракают в два приема. Первый зав трак -- казенный черпак каши -- съедает каждый у себя на койке. Примерно через час после этого устраивают второй зав трак из своих харчей. У питерца -- продукты из ларька, калужанин Игорь к этому получает еще и передачи. Ьдят они вместе, делятся.
- Единственную в камере табуретку ставят в проходе между двумя койками, моей и питерца. Тезка сидит у себя, а Игорь устраивается на моей койке, прямо около подушки (я в это время лежу на своем месте - некуда отойти, не на что сесть) На табуретке, буквально у меня под носом, раскладывают сало, колбасу, печенье, сахар и прочую дозволенную снедь. Чаевничают не торопясь, с трепом.
- Еще демонстративнее они ужинают. Часов около пяти надзиратель забирает из камеры чайник -- и мои сокамерники сразу же "накрывают стол" к чаю. Снова перед моим носом на табуретке раскладывают харчи, а сами они в ожидании кипятка болтают или слушают радио. Чайник с кипятком возвращается в камеру минут через сорок, а то и через час, и тогда снова начинается долгое чаепитие.
- Часа через два после этого приносят казенный ужин -- по миске супа. Часто мои сокамерники выливают суп в унитаз:
- не голодны. Зато перед самым отбоем снова пьют чай с "до-машненьким", ритуал тот же.
- Притом соседи не забывали и обо мне. Поначалу приглашали меня к своему столу (тезка, тертый лагерник, излагал свои взгляды на голодовку: пустая затея, с этим "они" сейчас не считаются, а себя угробишь). Поскольку я от приглашений отказывался, они перестали приставать. Зато стали втягивать
- 14
- меня в свои разговоры за чаем. Я не замечал у них ни малейшего смущения, никакой неловкости из-за того, что рядом с ними голодающий, а они тут же жрут сало и печенье (после суда, в другой камере, сосед вел себя совсем иначе: старался есть, когда я сплю или читаю; видно было, что созданная администрацией обстановка ему больше в тягость, чем мне).
- Так вот, что это было: издевательство? Нарочно им ведено было дразнить мой аппетит? Жестокий способ сорвать голодовку? Или же этим типам, моим соседям, все было, по-лагерному, "до лампочки"? Может, и так. А все равно полагается содержать голодающих отдельно, и обычно их, хоть не сразу, но изолируют Надо сказать, что если был расчет сорвать голодовку или хоть поиздеваться, то он провалился. (А был, наверное. Даже раз прокурор закинул удочку: "Ваша жена жалуется, что вас, голодающего, держат вместе с другими. Анатолий Тихонович, вас что, раздражает, когда они едят?"-- -- вопрос на второй месяц голодовки!) Ни вид, ни запах пищи, ни чавканье жующих ртов не возбуждали у меня чувство голода. Все 54 дня голодовки мне не хотелось есть, и я ни разу не глотал слюнки, глядя на поедаемое рядом сало или печенье. К своему собственному удивлению, сокамерники вообще не вызывали у меня раздражения - ни бесконечными шахматами, ни дурацкими пустыми разговорами, ни демонстративной жратвой. Раньше бывало иначе, и я теперь думал: видно, старость на подходе, вот я и стал терпимее. Но вскоре после того, как я снял голодовку, я заметил, что меня, как и в былые времена, сокамерники нередко раздражают
- Только однажды я позавидовал еде моих соседей: на обед ко второму им дали по соленому огурцу. Не то, чтоб они возбудили у меня аппетит, чтоб мне вообще захотелось есть; нет, вот именно огурца захотелось. Казалось, я слышу, как зубы соседей с хрустом прокусывают кожицу; я ощущал во рту намек на вкус соленого огурца, его аромат, и это дразнило меня невероятно. Но слюну глотать и тут не пришлось: ее просто не было. Рот сводило от сухости, губы потрескались, и я с них скусывал или снимал пальцами полоски сухой кожи. Часто пил -- утром, даже нехотя, несколько глотков воды непременно.
- А огурцы, видно, были неважные, мои сокамерники их и есть не стали: откусили по разу, и огурцы полетели в урну.
- 15
- У них часто и куски хлеба отправлялись туда же. Интересно:
- нарочно, мне на показ? Может, в обед кинут пару кусков, и утром, опорожняя урну, проверяют, все ли на месте? Но, честное слово, есть не хотелось -- ни в первые три, ни в первые пять дней (приходилось слышать, что они самые трудные), ни в последнюю неделю, ни в последний день голодовки.
- Вообще я не могу сказать, чтобы в какой-то период голодовки мои ощущения были особыми, иными, чем в предыдущие или последующие дни. Я не замечал никакой разницы между началом голодовки и ее серединой, хоть это очевидная чушь:
- первый-то день какая же голодовка? Наверное, каждому случалось не есть и по дню, и по два. Слабость накапливается постепенно и прибывает незаметно день ото дня, так что сегодня чувствуешь себя так же, как вчера, завтра -- как сегодня. Конечно, у разных людей ощущения будут разные, может, кто-то другой точнее фиксирует изменения в своем состоянии и сумел бы определить переломные точки. Я же делю свою голодовку на три этапа по чисто внешним приметам: первый --
- -- восемь дней до начала насильственного кормления; второй--
- -- тридцать семь дней, когда мне насильно вводили пищу; третий - последние восемь дней голодовки, в этапе, вновь без какого-либо питания.
- 4 марта. Начальник тюрьмы. Калужская тюрьма, в которую меня посадили, называется совсем не "тюрьма", а СИЗО -- -- следственный изолятор ╧ 1. Название голубиное, но, конечно, тюрьма как тюрьма -- с боксами, зарешеченными окнами в "намордниках" и всем прочим, что в тюрьме полагается. Однако не без примет века НТР и дизайна: массивные ворота раздвигаются нажатием кнопки, особенно радикально переоборудована комната для свиданий: она перегорожена и разгорожена на клетки сплошным листовым стеклом, кабины снабжены переговорными устройствами (небось, и с подслушивающим аппаратом? Не валютой ли за все это плачено? Или уже сами научились?). Незабываемо-сильное впечатление: когда из переговорной трубки до тебя вместо родного голоса доносится какое-то кваканье, чувствушь себя прямо-таки в светлом будущем.
- Проводник всех этих тюремных новшеств -- конечно же,
- 16
- сам начальник. Это заметно уже на подступах к его кабинету:
- вместо унылой серо-бурой масляной краски, стены лестничной клетки выложены декоративным кафелем без какой-либо казенной симметрии, а как в современном молодежном кафе. Кабинет выглядит более строго: полированные панели темного дерева, большие светлые окна, слева от письменного стола мигаех разноцветными огоньками пульт управления с телефонными трубками и микрофонами. Хозяин кабинета -- моложавый майор, гладко причесанный, свежевыбритый, в меру плотный, в меру деловитый, в меру любезный. На лацкане его кителя -- голубой вузовский ромбик (может, академия МВД, может, юридический институт, а может, и университет, я не знаю).
- Надзиратель, который привел меня, испарился, и в кабинете остались двое: з/к Марченко и начальник тюрьмы.
- Я не просился к нему на прием, он сам меня вызвал -- сейчас узнаю, зачем. Впрочем, я был намерен держаться в соответствии с избранной позицией, т.е. не отвечать на вопросы, не вступать в беседу. Но это не получилось. Майор сразу же взял тон беседы "на равных", свободной беседы людей, отстаивающих каждый свою точку зрения, -- и я не устоял, вступил в дискуссию, прекрасно понимая ее бессмысленность. Собеседник казался таким искренним и к тому же так живо сочувствовал мне, готов был понять меня. А в ответ, конечно, ожидалось мое понимание, уважение - и соответствующее мое поведение; но это ожидание не било в нос, не перло наружу. Майор излагал мне свою систему взглядов, из которой само собой логически выводилось, что я веду себя неразумно и неправильно, что в моем положении есть другие пути и выходы.
- Конечно, это дикость -- не пустить человека встретить мать, навестить ребенка; этому нет оправдания. Он сам, мой собеседник, поступил бы на моем месте так же, как я.
- -- В такой огромной и многонациональной стране, как наша, неудивительны случаи нарушения законности. Но согласитесь, Анатолий Тихонович, это же исключения! Очень редкие! И с ними борьба идет - через печать, через органы контроля.
- Вот, оказывается, чем мне надо заняться: писать, писать, жаловаться во все инстанции -- законность восторжествует, если, конечно, дело обстоит так, как я рассказываю. Зачем же
- 17
- на дикость отвечать дикостью, самоистязанием? ...
- Я вглядывался в собеседника -- в выражении его лица, в его тоне не было видно фальши, лицемерия, корыстного расчета. Передо мной сидел честный советский человек, верящий и знающий, что с произволом в нашей стране покончено навсегда. Вот он, начальник тюрьмы, может оставаться самим собой - честным, порядочным, интеллигентным, и все обстоятельства этому содействуют, а не мешают. Сама служба такая, что прежде всего требует честности...
- -- Анатолий Тихонович, с вами, видимо, допущена ошибка, но ваша неправильная позиция ее лишь усугубляет, а можно исправить.
- Ведь не докажешь, что ошибки как раз нет, что задумана и осуществлена расправа, и закон тут -- только дырявая ширма, где через дырки просвечивают руки, дергающие за ниточки кукол-исполнителей. Кому же и на кого жаловаться?
- -- По-вашему, Анатолий Тихонович, так вы один порядочный и принципиальный человек, а остальные 240 миллионов --- все трусливые марионетки. Но это неправда! У меня, например, один наивысший приказ -- закон, а наш закон не противоречит самой человечной морали; наоборот, -- он перебирает на столе брошюры, инструкции, как бы демонстрируя мне абсолютную регламентированность своего поведения.
- Хоть я и не собирался жаловаться, но тут снова не удержался:
- -- Ладно, не будем обсуждать сами законы. Но вот меня тут у вас избили -- это вроде бы не разрешено вашими правилами. И не за буйство, не за драку ... Неподчинение распоряжениям, кажется, должно наказываться иначе? А то - вот я вам не доложился, войдя, а вы бы меня за это в морду. А "Правила" висят на стенке в камере и никак меня от такого произвола не ограждают.
- Начальник тюрьмы не закричал: Это ложь! Он и не спешил с показным возмущением: Да как они посмели! Он деловито записал, когда избили, за что и как.
- --Но я не хочу никакого расследования, никакого возмездия. Это не жалоба, я сказал для примера...
- -- Нет, нет! Мы не нуждаемся в вашем снисхождении. Сегодня же я проверю, и если все подтвердится, виновные будут наказаны.
- 18
- (Это толстый старшина подтвердит, что бил меня ключом? Офицер сознается? И между прочим, непохоже, чтобы для повстречавшегося нам майора эта сценка была в диковинку).
- Вот спрашивается: какого черта я вступаю в такие беседы? Ведь я знаю: искренним или фальшивым выглядит собеседник, тактичен он или хам, заводится с полоборота или проявляет терпимость, -- все равно все это ложь, ложь и лицемерие. Сегодня он со мной через стол беседует, а завтра -- прикажут -- накидает полный карцер таких, как я, своими руками передушит (а иной, держа нос по ветру, и без приказа проявит инициативу снизу). Вот именно "система взглядов", не сформированная самостоятельно, а заправленная в него в готовом виде, превращает человека в автомат: сменят пластинку -- и на выходе получают другие поступки. О чем же с ним спорить? А главное -- ничего себе разговор "на равных" тюремщика и арестанта! Но в эти полтора - два часа я не чувствую разницы положений -- неужели покупаюсь на это мнимое равенство?
- Ну, а он, этот майор? Вызвал меня по поводу голодовки и дактилоскопии, а занесло куда: и про законность, и про эмиграцию, и в психологию ударился ... Ведь не надеялся же он таким вот образом сразу обратить меня в свою веру, образумить. Думаю, что нет, он же не дурак. Наш разговор мог быть коротким, но этот деловой и, наверное, занятой человек битых два часа со мной языком трепал. Может, ему поговорить не с кем? Между прочим, какие у него могут быть знакомые? Коллеги? Но среди них столько тупиц, с кем только водку пить, а не разговаривать. А со стороны знакомые -- представляю себе: "Это Люсин муж, он (шопотом) начальник тюрьмы"... Вряд ли калужская интеллигенция обрадуется такой компании. Значит, знакомые только из "своих". Но перед ними что же речи толкать про законность, смешно даже.
- Вероятно, я для него -- вроде боксерской груши: отточить аргументацию, а может, и самоутвердиться.
- Но, может, и я втягиваюсь в дискуссию по той же причине? Лариса потом говорила мне, что этот майор с первого раза был ей отвратителен, что уже от порога понесло на нее показухой и фальшью. А я-то после этой "дружеской" беседы почти поверил, что видел белую ворону, и в моей стройной картине мироздания (с основным тезисом "на собачьей должности --
- 19
- -- собака") чуть было не образовалась брешь. Но пришлось арестанту Марченко и начальнику тюрьмы общаться и на формально-деловой почве...
- 7 марта. Медицина. Я был голодающий,и это обеспечило мне тесные контакты с медперсоналом во все время пребывания в Калуге. До начала насильственного кормления меня несколько раз вызывали в медкабинет, осматривали, мерили давление, температуру. За 45 дней несколько раз брали кровь на анализ. Я в медчасть не обращался (кроме одного раза, незадолго до суда), но от обследования не отказывался. Я только сказал врачу, что не буду сообщать о своем состоянии, связанном с голодовкой; если надо -- пусть сами исследуют, сами применяют свои меры.
- Врач, немолодая, приятная в обращении женщина, была возмущена. Медицина никакого отношения не имеет к вашим неприятностям, мы здесь затем, чтобы помогать людям, ваш протест в данном случае направлен не по адресу.
- -- Да я и не имею ничего ни против медицины, ни против вас лично
- -- Тогда в чем же дело? Почему вы отказываетесь от контактов с нами?
- Этого я не мог объяснить; не знаю, сумею ли сейчас вразумительно объяснить свое поведение. Оно, действительно, никак не было связано с моим отношением к медицине, даже тюремной
- Голодовка -- так голодовка. Я отказываюсь принимать пищу, так и насильственное кормление будет действительно насильственным, добровольно я для этого из камеры не выйду.
- И вот на меня надевают снова наручники и волокут (без битья) в медкабинет. Там врач, сестры, со мной вошли четыре надзирателя и офицер. Кабинет -- такая же камера-тройник --
- -- полон народу. Все убеждают меня просто выпить питательную смесь:
- -- Все голодающие у нас так делают, отказываются от шланга. Голодовка все равно считается. Зачем вы нас вынуждаете применять силу7
- Весь этот спектакль каждый раз вызывал у меня дурацкое ощущение. Я никак не мог определить для себя, где, в какой точке мой отказ от добровольного подчинения перестает быть протестом, становится просто ослиным упрямством
- 20
- ("Хохол упрямый", -- говорит обо мне жена).
- Вот на 9-й день голодовки мне предлагают "по-хорошему" выпить свою пайку голодающего (да ведь насколько это легче! все равно же загонят через шланг). Нет, не выпью. Меня корпусной каждый день уговаривает взять пайку, так уж лучше сдаться и снять голодовку, чем пить из кастрюльки питательную смесь.
- Пойдешь сам принимать искусственное питание? Иди "по-хорошему"! Не пойдешь -- потащат. Не выпьешь смесь -- выльют через шланг. Не откроешь сам рот -- разомкнут расширителем.
- Я отказываюсь от пищи, этим я поставил под вопрос свое здоровье, а может, и жизнь. Как же, зачем же я смирнехонько и с готовностью открою рот для шланга со смесью? Конечно, я знаю, всех голодающих кормят. Но согласиться с этим для себя я не мог. Раз уж решил голодать, то на кой черт мне вообще любая кормежка?
- Вот я и сопротивлялся, как мог. Но ведь я был абсолютно уверен, что со мной здесь справятся.
- Потом идут вообще какие-то дурацкие мелочи: добровольно сядешь на стул или чтоб тебя пригвоздили к нему чужие руки? Пустяк, да7 Мне и в этом противно было подчиниться. И подвергаться насилию тоже противно.
- Вот ты уже брошен на стул. Восемь или десять рук тебя буквально сжали тисками, нет, не тисками, а мощными щупальцами скрутили, опутали твое слабое тело. Открой рот! Не то его сейчас вскроют, как консервную банку.
- Я отказался. Тогда сзади кто-то, охватив меня локтем за шею, стал сжимать ее, еще чьи-то руки с силой нажимают на щеки, кто-то ладонью закрывает ноздри и задирает нос вверх.
- Слава Богу, врач велит освободить мне шею. Подступают с роторасширителем. (Концы его, мне видно, обмотаны бинтом -- чтоб не оцарапать губы, десны. В Ашхабаде обходились без этого!) Нос зажат -- придется же мне когда-нибудь открыть рот, чтобы вдохнуть воздух. Разжав губы, втягиваю глоток воздуха через стиснутые зубы. Сразу же по ним забегал расширитель, отыскивая щелку. Давят на зубы, на десны -- больно!
- -- Марченко, откройте рот, зачем вы доводите всех нас до озлобления?!
- Роторасширитель кочует из рук надзирателя в руки вра-
- 21
- ча. В конце концов его откладывают. Конечно, могли бы забить его в рот, но с риском покрошить зубы. А предстоит суд. Или, может, мои зубы пожалели?
- -- Будем вводить пищу через нос.
- За волосы задирают мне голову вверх, приводят ее в покойное положение, фиксируют. Я по-прежнему весь скован так, что не могу шевельнуться. Врач довольно легко вводит мне в левую ноздрю тоненький катетр, и через него огромным шприцем вгоняют питательную смесь. Вогнали несколько шприцев. Слава Богу, кормление кончено. Меня отпустили. Но раньше, чем отправить в камеру, велели полежать на топчане. Нет, не для того, чтобы отдышался, а чтобы не вызвал в камере рвоту. Тут уж меня не мучили проблемы: ложиться добровольно или нет? Лег.
- На другой день кормежки не было, и я радовался: авось, это истязание будет не ежедневно. Но зря радовался. Просто 8-го марта медчасть, видно, вся отдыхала -- праздник. А с девятого стали кормить каждый день. Теперь уже и не пытались кормить через рот, а сразу заталкивали шланг в ноздрю. Не тот, что в первый раз, а втрое, вчетверо толще. Когда с ним подошли ко мне, у меня глаза на лоб полезли; я и потом не мог сам себе поверить, чтобы такая толстая кишка могла войти в человеческую ноздрю. Когда шланг проник в носовую полость и его стали проталкивать в носоглотку, мне казалось, я чувствую, как он раздвигает хрящи, причиняя страшную боль.Не знаю, смазали ли его хоть вазелином (в дальнейшем когда смазывали, а когда нет -- какая сестра), но по носовой полости и носоглотке будто наждаком прошлись или рашпилем. Боль была невыносимой, слезы текли ручьем, и я не мог их удержать. Смесь теперь не загоняли шприцем, а вливали через воронку, мне было видно ее через стекло: бордовая, довольно густая. Она убывает медленно, а из кастрюли еще подливают. Когда это кончится! Иногда, видимо, попадались комки, они застревали в шланге, и сестра начинала подергивать шланг, чтобы их вытрясти: то чуть вытащит, то снова засунет глубже. Адская боль! А если это не помогает, то шланг слегка подтягивают и пальцами прогоняют по нему смесь, выжимая застрявшие сгустки.
- И потом снова такая же боль, когда вытаскивают. И позывы на рвоту. Подо ртом держат полотенце, чтобы, если вырвет, не залило бы всех вокруг.
- 22
- Когда эта процедура оканчивалась, я ободрялся, в хорошем настроении возвращался в камеру: до следующей кормежки целых 24 часа! А в камере скоро начинал отсчитывать часы до следующей пытки. С какого-то раза я перестал сопротивляться, когда меня вели в медкабинет, шел сам, сам садился на стул, не противился самой процедуре, и мою голову держали лишь потому, что иначе невозможно. Подчинился неизбежности пытки. Но пищу мне вводили только шлангом через нос.
- Кроме искусственного питания, мне пытались делать уколы, а я сопротивлялся и этому. Дважды врач предлагала мне уколы (внутривенно и подкожно, вероятно, глюкозу и что-нибудь для поддержания сердца; арестанту ведь не говорят, что ему назначают, какие таблетки дают), и оба раза я отказывался. И тогда повторялось то же, что и с кормежкой: надевали наручники, заламывали руки, выворачивали ноги, давили пальцами за ушами, чтобы я ослабил от боли сопротивление. Я же противился изо всех сил и, пригвожденный к топчану в полной неподвижности, передергивал кожей и мышцами, чтобы не дать ввести иглу. В последний раз, за день до отправки, кончилось тем, что на меня надели какой-то особый наручник. Он сразу сжал мне запястье так, что руку от пальцев до плеча свело судорогой, как от удара током. Кажется, на секунду я потерял сознание. Внутривенное вливание так и не сделали, а подкожное, наверное, сделали, я не знаю, не чувствовал. После этого от боли в руке я не мог ночью спать, ни лежа, ни на ногах не мог найти удобное для руки положение, чтобы она не ныла. До сих пор руки ноют в плечах постоянно, а пальцы немеют; это мешает мне работать. И все ради того, чтобы не дать сделать укол!
- -- Как это дико! -- негодовала врачиха. -- Мы вам жизнь спасаем, а вы до чего нас всех доводите!
- Я, пожалуй, согласен, что вел себя по-дикарски, по-варварски. Что оставалось делать врачу? Только применить насилие. Сколько-то времени голодающий продержится без поддержки, но рано или поздно, если не снимет голодовку, то непременно умрет. Я держал в тюрьме голодовку 45 дней -- так меня же кормили! Эта самая врачиха - меня мучила, сама мучилась, а кормила! В этапе, без поддержки, я через восемь дней снял голодовку. А не то умер бы -- но умереть можно и менее мучительным, более быстрым способом.
- 23
- Конечно, я сам заставил применять к себе силу Я, правда, не могу поверить, что нужно было такое насилие, такая мера мучительства (притягивать затылок к спине, пока в глазах не потемнеет; или -- одна рука прикована к стулу наручником, другая сзади перекинута через спинку стула, пропущена под ней изнутри, и надзиратель вытягивает ее за кисть кверху, одновременно заламывая назад, чуть не узлом завязывает; боль адская, а зачем 9) Пусть надзиратели теряют чувство меры, зверея от моего сопротивления; и я озлобляюсь. Но за этим наблюдает майор -- заместитель начальника тюрьмы И врач
- Не верю, что четыре--пять здоровенных надзирателей не могут справиться со мной (уже порядком истощенным и слабым), не применяя пыток Делают же уколы барахтающимся и вырывающимся пятилеткам -- обычно одна сестра с этим справляется, не доводя ребенка до шока Я не ребенок, но четыре мужика могли бы меня удержать полминутки.
- Но врач тоже может озлобиться, и не мне быть в претензии, раз я сам ее до этого довел В итоге-то -- она же оказывала мне помощь, выполняла свой профессиональный долг ..
- Хорошо. А как обстоит дело с врачебным долгом, когда она отправляет голодающего в этап9 На сорок пятый день голодовки, в общий этап! "Какой ты голодающий! - сказал мне офицер в одной этапной тюрьме -- Тут что-то не так. Был бы голодающий -- тебя если б уж этапировали, так в сопровождении фельдшера или медсестры " Больше месяца меня швыряли из вагонзака в общую камеру (ни сесть, ни лечь, медсестры не дозовешься) и обратно И в такую дорогу врач отправляет голодающего' В ее воле, в ее полной власти было запретить этапирование общим порядком. Нет "хочет -- пусть подыхает"; так что же она мне голову морочила своими причитаниями о гуманной профессии' "Мы вам жизнь спасаем," -- -- да, чтобы ты не у нас подох. Для этого насильно заливали еду -- чтобы успеть столкнуть в этап даже без пометки о голодовке Уколом с этим проклятым "шоковым" наручником жизнь спасали9 Как бы не так- себя страховали, чтобы в случае моей смерти на этапе оправдаться бумажками давление было в норме, сердечная деятельность в норме, кровь хорошая .
- "Как это дико'" - да, дико; а вы хотели бы, чтобы все выглядело приличненько, культурненько гуманный врач,
- 24
- благодарный арестант -- а под конец пихнуть меня под зад коленкой к могиле9
- Настоящая голодовка -- вообще дикость, варварство, как и всякое самоистязание Мирно проходит кормление или с боем, по правилам науки или без -- все равно дикость. Решаешься на это, когда чувствуешь, что ничего другого тебе не остается
- Я отсчитывал день за днем, размышляя, сколько же будет тянуться следствие. Собственно, следствие замерло, Дежурная не появлялась, я отсиживал просто так Было абсолютно ясно, что, во-первых, расследовать в моем деле нечего, во-вторых, не Дежурная им занимается (раз уж она даже не знает, что изъяла на обыске) -- т.е. не расследованием, а подбором бумажек для предстоящего спектакля. Но сколько же на это надо времени? От силы несколько дней, а идут недели. Значит, что-то со мной не решено еще. А вдруг решится не наихудшим образом -- но как 9 У меня мелькало предположение о ссылке, но я не мог себе представить, какие же мотивы выдвинут для "смягчения" приговора такому закоренелому преступнику, как я: пятая судимость! И кто эти мотивы подкинет суду9 Не я -- еще не хватало! Адвоката у меня, я заранее решил, не будет Кому же может быть уготована эта роль9 В общем, предположение о ссылке я отверг
- А может, наоборот, вместо нарушения надзора мне предъявят что-то посерьезнее, как обещали в КГБ. Тогда следствие придется считать не неделями -- месяцами. А срок -- многими годами
- Между тем, тюремное начальство обо мне не забывало. Задушевных бесед больше не было, а просто настаивали, чтобы я снял голодовку голодовка у нас вообще "не считается" (т.е. с ней не считаются; это я и сам знаю), она есть грубейшее нарушение режима и только. В одну эту дудку на разные голоса дудели и начальник тюрьмы, и прокурор, и врач, и мой сокамерник.
- Силы убывали незаметно для меня самого. Постоянно кружилась голова (но это было и до голодовки -- из-за отита) Начались кишечные кровотечения (тоже случались и раньше;
- авось, пройдут). Трудно стало ходить, особенно по лестнице. Как-то я заметил, что кожа на теле зудит как бы от укусов.
- 25
- Почесываюсь. Зудит! Как лягу на постель -- зудит! Сначала я и мысли худой не допускал: вши или клопы -- и автоматика, керамика, пульт управления... Быть не может. Но - -зудит! Лезу в наматрасник, ищу -- она, голубушка, тюремная вошь. Есть такое суеверие, что вши сами собой заводятся, когда смерть близко. Неужто я уж так дошел, сам того не заметив?
- -- Игорь, смотри...
- -- Что, вошь? Да их тут полно в постелях. Во всех камерах.
- Все же вызываем сестру, говорим ей. Она нисколько не удивилась. Правда, тут же нас повели в баню, все барахло в прожарку, постели забрали, выдали другие. Приходим из бани. Ложусь - зудит. Вошь! Что за черт, и прожарка не берет!
- -- Ну да, не берет! - говорит Игорь. - Просто вошь теперь хитрая, зачем ей в прожарку лезть9 Она в каптерке отсиживается, пока мы в бане моемся. Проведет передислокацию со сданных одеял на свежие -- и снова в камеру, в родной дом. Это же давешние знакомые, не узнаешь в лицо?...
- В конце месяца мое "дело" закончено.
- Вот это да! В него включены материалы из КГБ: предостережение, передачи западного радио цитируются, донос петри-щевского лесничего подшит. И все это к нарушению надзора! Тем лучше, я смогу оперировать не догадками, а фактами, что дело не милицейское, а гебешное. Я решил в судебном разбирательстве не участвовать, но последнее слово скажу. Главное в нем будет, что этот суд -- расправа за мои взгляды, за выступления; и о рабстве, крепостничестве в СССР. Материалов для этого хватает в самом "деле".
- Я потому и от защитника решил отказаться, чтобы это меня не сковывало в последнем слове. Конечно, для судей это облегчение: защитника не будет, сам не защищаюсь -- бей лежачего! Мы с Ларисой загодя договорились обоим ходатайствовать, чтобы ей защищать меня на суде. Если бы разрешили, судьям можно не позавидовать. У нее логика бронебойная, так что от кое-как сляпанных юридических декораций остались бы одни клочья. Но ведь не допустят ее, в этом можно не сомневаться. Может, стоило бы все-таки пригласить адвоката? А, все равно - исход предрешен, нечего людей втравливать в неприятности. 26
- Вскоре мне вручили обвинительное заключение. Обычно, как просветили меня сокамерники, одновременно сообщают, когда будет суд. Мне же почему-то не сказали. Думаю, что скоро. И я начинаю готовиться. Хотя что готовиться? Готовлю последнее слово, а чтоб не отобрали, пишу на обороте казенного обвинительного заключения. Его отнять не имеют права.
- 31 марта. Утром меня вызывают из камеры. Надзиратель велит надеть телогрейку -- значит, на улицу. Куда же -- снова к начальнику? Может, в тюремную больницу9 Или на псих-экспертизу повезут? На суд! -- мелькает в уме, и я быстренько собираю свои записи, кладу в карман обвиниловку. "Никаких бумаг!" -- командует надзиратель и, выхватив у меня из кармана листки, швыряет их на кровать.
- По дороге пробую узнать, куда же меня ведут.
- -- Не разговаривать!
- Надзиратели сдают меня милицейскому конвою. Эти велят раздеться догола, просматривают, прощупывают всю одежду, отбирают все бумажки, какие еще там есть, -- и с записями, и пустые.
- - Куда везете?
- -- Не разговаривать! Привезем -- увидишь.
- Конечно, на суд. Вот гады -- мало что не предупредили, еще и все бумаги отобрали. Даже обвинительное заключение, а я-то, дурак, рассчитывал: "не имеют права" ..
- Может, от тряски в воронке, или от волнения, или же от злости -- закололо сердце, и слабость охватила, начало знобить. Когда выгрузили из воронка, я еле на ногах держался.
- - Руки назад!
- Я не подчинился, и меня моментально заковали в наручники. Так и привели в зал, идиоты! А здесь хотели снять наручники потихоньку, за барьером -- вряд ли их кто заметил, пока вели. Но я нарочно поднял руки выше барьера: уже коли заковываете, так публики нечего стесняться, пусть знают, как нашего брата водят.
- Мне пришлось сразу сесть' ноги не держали. Обернувшись, я стал рассматривать публику. Много знакомых, друзей из Москвы, улыбаются мне; как приятно их видеть! Я никак не думал, что столько народу приедет. Ведь от Москвы до Калуги ехать около четырех часов, когда же им пришлось из дому вый-
- 27
- ти? И несколько человек из Тарусы в зале. Лариса здесь, а с кем Пашка? Наверное, с Иосифом Ароновичем -- достается деду хлопот из-за меня...
- Но вот: "Суд идет, прошу встать!" - Я не встал. Спектакль начался. Не буду его описывать. Я видел самиз-датский сборник об этом суде "Именем Российской советской федеративной социалистической республики"; по-моему, там все подробно и точно рассказано, добавить мне нечего. Поэтому я попытаюсь передать лишь свои ощущения на суде. Они связаны с избранной мною позицией неучастия в разбирательстве.
- Я давно уже слышал от юристов, что подсудимому трудно удержаться на этой точке и мало кто удерживается. Это правда, что трудно: несут о тебе всякую чушь, а ты молчишь. Вот моя начальница сообщает, будто бы я сказал ей: "Может, и поеду в Москву на праздники." А я сказал ей другое: "Успокойте милицию, никуда не поеду, буду в Тарусе." Так и подмывает напомнить ей, да она и сама, конечно, помнит. Но на стандартное предложение судьи задать вопросы свидетелю я повторяю, что отказываюсь участвовать в суде.
- Вот тарусский милиционер Кузиков заявляет, что видел, как я уезжал из Тарусы автобусом; врет, врет, даже глаза отводит. Я бы его спросил... Мысленно уличаю Кузикова, а вслух снова говорю судье: "Не участвую."
- Московский участковый Трубицын со своей карикатурной квадратной рожей, с глазами навыкате сплел целую повесть:
- "В таком-то часу провел инструктаж... Попил чайку... Поздравил Марченко с праздником..." Врет, врет, поздравил бы он, как же! Да его от одного моего взгляда в сторону сносило, он моей жене жаловался: "Что это ваш муж на меня волком смотрит?" Я оборачиваюсь, переглядываюсь с Ларисой. Она, наверное, как и я, вспоминает сейчас наш спор о Трубицыне. Она меня упрекала, что зря я в каждом чиновнике вижу врага, что Трубицын мужик добродушный, дурного не делает, до пенсии дорабатывает, без особого рвения выполняет свои милицейские функции. Я же стоял на своем: этот добродушный пучеглазый толстяк -- прикажут, и всех нас троих живьем в землю зароет. Вот, пожалуйста, полюбуйся,: щеки надувает, красуется, а ведь знает, что его ложь обойдется мне в два лагерных года... Лариса смущенно мне улыбается: мол, ты был прав.
- 28
- - Не участвую.
- Но как же трудно не участвовать, когда они один за другим выходят и лгут! Их легко уличить, я потребовал бы вызова свидетелей, пять человек покажут, что я не...
- Что "не"?
- Не ехал тогда в автобусе! Позвольте, а если б ехал? Пытался его угнать? Поджег Тарусу и сбежал? Бросил свой ответственный пост? Наконец, сел в автобус без билета? Да нет же, только это: "Сел в автобус и поехал."
- Что там такое врет про меня Трубицын, главный свидетель обвинения? "Видел, как Марченко с женой и ребенком гулял во дворе... Открывал дверь своей квартиры..."
- -- Не гулял! Не входил в свой дом! А если б входил?! Что, я украл ребенка, меня судят за киднаппинг? Вломился в чужое жилье с целью грабежа? Или же буянил, сквернословил во дворе? Может, хоть пьян был в светлый праздник Октября?
- Нет, гулял со своим ребенком, входил в свою квартиру --
- -- и это весь криминал. Потолок.
- Что же они не подучили Трубицына соврать чуть больше?
- -- Ну, пусть я матом его покрыл, что ли!
- А зачем? Этого нэ трэба, сказанного довольно. Гулял со своим ребенком, вошел к себе в дом -- этого довольно, чтобы уже месяц держать меня в тюрьме, водить в наручниках. Месяц следователь докапывается (предположим, что ведется следствие), было ли совершено это страшное преступление. Из-за этого я 33 дня голодаю. Из-за этого старик-тесть мается с двухлетним внуком в присудебном скверике: что дадут? может, скинут? Из-за этого двадцать моих друзей сидят в калужском суде -- он и во сне им не снился! -- с лицами, сведенными болью за меня. Вот сейчас это же обстоятельство как главный состав преступления обеспечит мне два года за проволокой! -- А не води сына за ручку! Там не погуляешь!
- И как особая милость, нежданная, с неба свалившаяся, --
- -- 4 года ссылки в Сибирь.
- Четыре года ссылки в Сибирь - за то, что сего числа гулял со своим ребенком во дворе своего дома.
- К тому же этого не было.
- -- Послушайте, это же сумасшедший дом!
- - Нет, -- ответствует Первый секретарь ЦК КПСС Леонид Брежнев. -- Таков один из наших традиционных национальных обрядов.
- 29
- Ваших обрядов! Вашей нации -- советских коммунистов! Не моей!
- "Я обращаюсь ко всем людям во всем мире и прошу всех, кто может, помочь мне и моей жене с сыном эмигрировать в США. Я продолжаю голодовку"... (мое последнее слово).
- Суд и две поездки в воронке -- туда и обратно -- вымотали меня совершенно. Оказывается, сил осталось меньше, чем я думал. А предстоит этап! Как же меня будут этапировать? Раскошелятся на спецконвой? Или поместят в больницу, пока не сниму голодовку? Тогда Бог весть на сколько отодвинется встреча с семьей.
- На суде меня просто обожгло заявление Татьяны Сергеевны о голодовке солидарности. Сам мучаюсь, да еще втянул в тот же водоворот другого человека. Я понимал ее отчаянный порыв, но не мог с ним согласиться: разве можно связывать друг друга круговой порукой9 Что же мне теперь делать? (Через дней десять мне передали очень теплое, трогательное письмо от Татьяны Сергеевны. Она писала: "Не думайте, ради Бога, что вся причина только в Вашем поведении. Отнюдь нет... Поймите и безвыходность моего положения, как я понимаю безвыходность Вашего. Не сердитесь и не переживайте за меня..." Успокоило меня вот это место: "Как только Вы тронетесь в путь..., я эту ситуацию изменю," -- значит, снимет голодовку и, надо надеяться, скоро. Слава Богу, теперь я мог независимо, сам определять свои сроки.)
- Ведя меня на кормежку, надзиратель сказал:
- -- Что же ты голодовку не снимаешь? Ведь ссылка! Снятия голодовки ждали и все остальные: добился же ссылки. Тюремщики, видимо, этому изумлялись. Ведь голодовка "не считается", голодовка есть нарушение режима, а вот же добился человек скидки, и какой! Ему бы по судимостям и по строптивости в полосатики, а вместо этого ссылка! "На свободу едешь."
- Но как же на самом деле быть теперь с голодовкой? Сил уже мало, и вроде бы исчерпался ее смысл.
- Обычно голодовка объявляется в поддержку какого-либо требования. Она как бы подчеркивает важность и серьезность
- 30
- этого требования, готовность добиваться его любой ценой, ценой жизни. Ее пытаются держать вплоть до удовлетворения требования, но у нас это практически безнадежно, и все это знают. Хорошо, если удастся добиться чисто символического компромисса; и то редкость. Так что голодовкой скорее надеются привлечь внимание к проблеме, взывают о сочувствии и поддержке. Прислушайтесь к этим призывам, гуманисты Запада! Ведь люди кладут на это здоровье, рискуют жизнью, где же ваш отлик?
- Моя голодовка не связана с какими-либо требованиями, это протест. Я думаю, протест политический. Началом этой акции правильно будет считать не 26 февраля -- начало голодовки, а 11 октября, день, когда я заявил, что отвергаю надзор и на арест отвечу голодовкой. Этим я не требовал своего освобождения от ответственности перед законом. Закон обернулся против меня дубиной в руках бандита; о чем же мне бандита просить, а тем более чего я мог требовать? Мой протест был реакцией на насилие, и чем грубее это насилие, тем более крайние формы приобретает протест.
- Приходилось слышать, что голодовка (или другое самоистязание) как форма протеста - метод уголовников; политзаключенные же голодают, выдвигая какие-либо требования. Я с этим не согласен. Уголовник себя калечит и в знак "протеста" (например, отрезает себе ухо и накалывает на нем :
- "В подарок съезду КПСС"), и тоже чего-то требуя: "Начальник, не дашь чаю -- смертельная голодовка!" Все дело в том, чего ты требуешь, против чего протестуешь; этим определяется, политический ты, или урка, или просто дурак.
- Хотя я и не заявлял никакого требования, но, признаться, допускал -- скажем, один шанс против ста, -- что в результате огласки меня могут и не посадить: дело-то уж очень позорное для властей, авось, постесняются. Я был бы рад такому исходу. Решение эмигрировать могло, считал я, подкрепить мой шанс: ведь вся карусель с надзором и все последующее -- -- все это было заверчено для того, чтобы заставить нашу семью уехать из страны.
- Я хочу объяснить свои поступки до точки (там, где я в состоянии это сделать) и надеюсь, что читатель мне поверит. Поэтому повторю еще раз: заявлением об эмиграции я надеялся повлиять на мою судьбу и судьбу моей семьи. А голодовка
- 31
- была предпринята без такого расчета*, хот я и допускал, что она может оказать на мою судьбу влияние, привлекли к моему делу внимание мировой общественности.
- Однако нельзя протестовать до бесконечное^ 1'с1ссшен ный предел -- это когда кончились силы. После суда силы у меня еще были, хотя и близились к концу. Но сущее шуе1 и другая граница -- это когда обстоятельства вроде бы переменились (насилие продолжается), но как-то стабилизировались, когда кончился момент борьбы; этим пределом, нерояню, должен был стать суд. Продолжать голодовку значи! юнерь привлекать внимание к себе, к своей персоне, а нс к суш дела Пора снимать.
- Но я не мог это сделать. Получается, будто я лою и добивался - смягчения участи. Если б дали лагерь - можег, и снял бы. А после "легкого" приговора -- не мог.
- Ну, а насчет мягкости приговора, так это еще как скамгь Конечно, радостно вскоре увидеть семью, жить без конвоя за спиной. Ссылка -- не лагерь. Но что получается7 Я о1вер1 надзор, отделявший меня от семьи непреодолимым барьером длиной в 200 км. Взамен же получил - еще более 1 рубо, еще более произвольно -- такой же барьер, только в чеи.фс тысячи километров. Там сроку оставалось полгода (впрочем, продлили бы; или все равно сфабриковали бы "нарушение"), а теперь - три с лишком. Чему же радоваться7 Как чему7 "Л ведь мог убить" (это из анекдота).
- Сибирская ссылка изолирует меня от родных и друзей чуть ли не надежнее, чем колючая проволока, чем даже государственная граница: корреспонденцию проверяют (вопреки закону), а доберись-ка в такую даль -- времени, денег нс напасешься. Изолирует не меня одного, а и жену, если она поедет ко мне (на то, видно, был расчет). Наконец, в ссылке можно нс хуже, чем в лагере, организовать против меня новое дело в сибирском поселке найдется сто Кузиковых и Трубицыных, а суд пройдет глухо, ведь Сибирь -- не Калуга...
- * Я недоволен своей формулировкой на суде: "Продолжаю голодовку, требуя эмиграции в США". Она искажает суть дела. Добиваюсь эмиграции -- это само собой. А голодовка - сама собой.
- 32
- На эти темы мы кое-как перемолвились с женой на свидании 1-го апреля: намеками, ловя их с полуслова. Особенно не разговоришься, когда на свидание дано полчаса, и вы оба сидите в этих стеклянных банках, где друг друга слышите неважно (трубки, что ли, барахлят), зато вас, наставив ухо, с двух сторон прослушивают два сержанта в юбках (а где-нибудь, невидимое, и третье ухо приложено к аппарату). Лариса начала было мне рассказывать о Пашке, но у меня слезы подступили к глазам, и я попросил ее не говорить о сыне. Я очень тоскую по нему. Он сейчас совсем рядом -- ждет с дедом за воротами тюрьмы. А каково сейчас Иосифу Ароновичу? Что ему вспоминается? Киевская тюрьма сорок лет назад, оставшаяся где-то шестилетняя дочь, которую он увидит потом семнадцатилетней? Воркута, Игарка, друзья, похороненные там? Тестю скоро восемьдесят лет; мы с ним искренне привязаны друг к другу. С каким чувством смотрит он сейчас на двухлетнего внука?