Ирина Сабурова. Копилка времени (избранные рассказы)
Подготовка текста для некоммерческого распространения, OCR, номера страниц {0} после их текста, {жирный} шрифт -- С. Виницкий, 2004. Здесь 6 рассказов из сборника "Копилка времени" (от "Ласточки" до "Казачьей невесты"), остальные рассказы повторяются в других сборниках.
Ирина Сабурова
Копилка времени
- Copyright by author
- Irina Saburowa, München-Feldmoching, Grashofstr. 160b
- ОГЛАВЛЕНИЕ . . . . . . . . . . стр.
- I.
- Тихая ночь . . . . . . . . . . 7
- Ласточка . . . . . . . . . . . 32
- Письмо о березках . . . . . . . . . 55
- Не обойтись . . . . . . . . . . 61
- Звонок по телефону . . . . . . . . . 69
- Из-за фиалок . . . . . . . . . . 72
- Казачья невеста . . . . . . . . . 83
- Тетушка-мельница . . . . . . . . . 96
- II.
- Копилка времени . . . . . . . . . 115
- Лесная почта . . . . . . . . . . 131
- Лоскутница . . . . . . . . . . 136
- Звездный гвоздик . . . . . . . . . 143
- Глаза короля . . . . . . . . . . 151
Ласточка
- -- Это все? -- спросила баронесса, вынимая из машинки дописаннный лист. Привычным движением поправила стопку бумаги, лежавшую сбоку, и взглянула на накаленные солнцем пыльные стекла. За стеной трещали другие машинки. В голом и неуютном редакционном кабинете пахло горячей летней пылью, табачным дымом и старыми газетами.
- Семен Яковлевич просмотрел конец статьи, бросил страницу на стол, откинулся в кресле и закурил.
- -- Я думал, что до ночи не окончу... сегодня обедали в Римском погребе -- ну, выпили, конечно... Но с вами всегда быстрее идет. Марья Михайловна, если ей попадется какое нибудь ученое слово, так она два раза переспросит, а в третий раз наврет, при всем моем к ней уважении... Но вас я уважаю больше, и даже спрашиваю себя иногда, за что? Я не психолог, я просто юрист, но насмотрелся на людей. А вы... ну, хорошая машинистка, ну, образованы, спокойный характер. Как женщина вы недурны, и вкус у вас есть, и эти ваши серо-голубые тона вам к лицу, свой стиль, но красавицей вас не назовешь. Что еще можно прибавить? Яхту? Для вашей бабушки это было бы оригинально, но теперь спортсменок сколько угодно. Вы очень порядочная женщина, с этим никто спорить не станет, но разве я мало знаю порядочных женщин? А отношусь я к вам иначе, чем к другим, и почему? Остается еще одно: титул. Но позвольте спросить вас, что же это значит теперь? {32}
- Семен Яковлевич еще больше откидывается в кресле, вытягивает ноги и засовывает руки в карманы. У него умное, горячее лицо, только брови слишком резки и навязчивы, как у плохо загримированного актера. Он ожесточенный резонер и любит философствовать.
- -- Может быть потому, -- задумчиво отвечает баронесса, -- что вы и многие другие привыкли ждать от нас, бывших привиллегированных людей, иррациональных поступков. Вы современны. Вы рациональны. И может быть именно потому вам хочется, чтобы не все были такими, как вы! Может быть именно потому вам хочется, чтобы баронесса Керн поступала вопреки вашему здравому, практическому смыслу, вопреки логике, в ущерб себе, и только потому, что даже нищий король должен быть верен своей короне.
- -- Это же парадокс, баронесса! Но, может быть, вы и правы. Может быть!
- Баронесса улыбнулась и ввернула под валик чистый лист. В дверь просунулась голова другого сотрудника.
- -- Вы свободны? Значит начнем: "Пятого июня. Лондон. Как сообщают из вполне осведомленных источников, в ближайшее время предполагается..."
- Ни в самой баронессе, ни в ее жизни не было ничего особенного. Хорошая, тихая, скромная середина, может быть, даже слишком -- середина. Баронесса часто думала об этом, по дороге. Она всегда ходила в редакцию и домой по одним и тем же улицам: широкий липовый бульвар с высокой папертью византийского собора, узкая кривая улочка старого города, звенящие от ветра пролеты моста через мутные волны Двины, запах пристани, мокрого дерева и смолы над тихими садиками Задвинского предместья -- и своя калитка.
- Сад и уютный провинциальный домик достались в наследство от тетки -- очень кстати после революции. Впрочем, до революции у них тоже было немного -- последнее родовое имение в Курляндии было проиграно в карты еще дедом, а отец, лихой моряк, тратил все что мог, на яхты. Как только его миноносец входил в порт, так уже часа через два "Ласточка", любимая яхта, резала носом двинскую зыбь, выходя в море. Иногда он брал с собой дочь, и она тоже полюбила воду. Потом, когда отец погиб у Колчака, и они поселились с матерью в теткином домике, "Ласточка", старая, но прочная и легкая на ходу, стала единственной подругой. {33}
- Мать вела хозяйство, она училась. Сперва гимназия, потом машинка, потом поступила в редакцию. Одна знакомая, имевшая мастерскую, научила ее ткать персидские ковры -- в свободное время. Жалованье в редакции было не очень большое, и два-три ковра в год служили хорошим подспорьем. Вот и весь внешний ход ее жизни.
- Сама жизнь была такой же скромной, приличной и простой. Зимой домик заметало сугробами, летом в окна тянулись сирень и жасмин. Каждый день выходил свежий номер газеты -- захлебывающаяся торопливость однодневной мухи. Важно только то, что должно пойти сегодня, завтра это теряет смысл. Машинка, диктовка, разные голоса, акценты, лица -- и всегда одно и то же.
- У нее была недорогая шубка, несколько раз в год шились платья. Зимою ходила по вечерам в театр, концерты, кино, читала. Весной надевала рабочий костюм и конопатила, красила, лакировала свою любимицу. Иногда навязывалась шумная компания знакомых, но обычно она уходила одна по Двине, на взморье. На палубе сразу обвевал ветер, сдувал типографский налет. Баронесса четко и ловко управлялась с парусами, глаза блестели, энергичный вызов молодил лицо. В штиль хорошо было лечь на палубе, закинуть руки за голову, смотреть, чуть прищурившись, на горизонт. Солнце так сверкало, что казалось -- вот-вот сейчас должно выплыть огненным шаром настоящее, огромное, небывалое счастье.
- А может быть, это счастье появится вдруг из-за такого знакомого поворота улицы? Вот за этим домом -- или за тем? И что это: счастье?
- Мысли не перебивают обычного, выработанного шага. Мало ли что думается, когда идешь по улицам. Иногда она подолгу рассматривает себя в зеркало: какой ее видят другие? И видно: ничего особенного. Да, стройная фигура, но от парусов и ткацкого станка чуть грубоваты руки, голова кажется слишком маленькой от тонких и не густых, зализанных в старомодной прическе волос. Не красива и не урод -- просто неинтересна. Она любит серые и голубые пастельные тона, в редакции это называется "цвет баронессы", но все платья кажутся слишком одинаковыми, если не приглядеться. А кто будет приглядываться?
- Она не пьет, не курит, и на вечеринки к знакомым ее приглашают редко, а для больших балов нет туалетов. Знакомых много, и у нее со всеми хорошие отношения, но слова и улыбки, и взгляды скользят мимо, как проплывающие берега. Ею не {34} интересуются. А ей так хотелось бы узнать, в чем заключается этот особый, повышенный интерес к жизни, это счастье из всех настоящих романов. Кому же это сказать?
- Мечтают в жизни все. В пятнадцать лет -- героические подвиги, великие и смутные, фильмовые герои, и невероятное счастье должно быть, потому что иначе не может. В двадцать и дальше радуга блекнет и тверже упирается в землю. Мечтают добиться поставленной уже цели, и, конечно, о любви: настоящее, глубокое, серьезное чувство. Бывает же оно у других -- а впереди еще много времени и сил.
- В тридцать лет мечта становится судорожной и острой -- от боязни упустить и не заметить чего то, самого главного; хочется не надеяться больше, перестать мечтать, добиться, наконец, если не всего -- то хоть сколько нибудь.
- А потом уже, в сорок -- мечта становится воспоминаньем -- о том, что могло бы быть, если бы все сложилось иначе. Неудачное прошлое сжимается в горький комочек страшного слова "бы", ибо те, у кого этого "бы" нет, счастливые люди, и им нечего мечтать.
- А так -- все, всегда...
- Когда баронесса смотрела в зеркало, в глазах матери появлялась тревога. Раньше как то легче -- и раньше! -- выходилось замуж. Баронесса только пожимала плечами в ответ на осторожные намеки. Что ж -- ей двадцать восемь лет -- останется старой девой, не судьба. Или недостаток темперамента -- в сущности одно и то же.
- Когда Веневитинов пришел вместе с председателем армянского общества, покупавшим ковер, баронесса радушно предложила выпить кофе по турецки. Ковер был продан очень удачно, старый знакомый не торговался. Веневитинова она знала только по сцене, и вблизи он оказался таким же: слегка седеющий джентельмен, слишком сухой для героя-любовника и слишком характерный для ролей благородных отцов. Спокойные уверенные манеры хорошо воспитанного и знающего себе цену человека, и очень красивый, прекрасно разработанный голос мастерского декламатора. Он не был кумиром гимназисток, но зато незаменимым партнером в бридж. На сцену пошел не столько по призванию, сколько по честолюбию. "Единственная возможность {35} в наше время поддержать блеск старого имени -- на сцене" -- говорил он, и для среднего актера был слишком интеллигентен.
- В следующее воскресенье счел нужным извиниться за деловой повод первого посещения и преподнес баронессе несколько чайных роз. Воскресный пирог был особенно удачен, чаепитие затянулось. Говорили о театре. Визиты Веневитинова стали повторяться.
- Так начался роман: вспыхивающие улыбки, вздрагивание голоса, затуманенная нежность взгляда, встречи, прогулки, букетики фиалок и роз, стихи и рассказы о детстве, словом все, что полагается в романах.
- Не было только одного: любви.
- Брак баронессы был очень хорошим, приличным браком. Мать умиротворенно помолилась, и переехала в самую маленькую комнатку, оставшись вести хозяйство, о чем ее просил Веневитинов.
- -- Вы, конечно, согласитесь, -- говорил он, целуя ей руки -- что лучше всего, если все останется по старому. После меблированных холостых комнат хочется, знаете ли, настоящего семейного уюта, тишины. Кроме того, моя жена может, конечно, не работать, но я не думаю, что она сама захочет отказаться от своей самостоятельности -- что ж поделаешь с современной молодежью!
- В разговорах с матерью и дочерью Веневитинов всегда подчеркивал свой возраст и седые виски. Подчеркивал он и многое другое -- а больше всего свои взгляды и привычки, которые конечно, уже поздно менять в его годы. Но никто и не думал противоречить.
- Он был вполне доволен. Жена никогда не просила у него денег сверх его доли в хозяйстве -- а семейная жизнь обходилась дешевле холостой. Для актера, которому надо иметь гардероб и показать тон там, где нужно -- это очень важно. Приятно также иметь хоть и небольшой, но собственный домик, и притом дом, где считаются с его вкусами. Сравнивая свою семейную жизнь с другими актерскими семьями, он каждый раз гордился своим выбором. Его жене не придет в голову обзавестись кучей детей с пеленками и ревом, устраивать истерики, если он посидел в ресторане или за бриджем, ревновать к актрисам и влюбленным гимназисткам. Она недурна, достаточно молода, умеет одеться и не слишком темпераментна -- что тоже, откровенно говоря, было бы не слишком желательно в его годы -- и после его молодости... {36}
- Баронесса -- по старой привычке все продолжали называть ее так -- тоже не могла пожаловаться на мужа. Он был всегда любезен и вежлив, особенно при посторонних. Дома они встречались мало. Она работала днем в газете, а вечером он играл в театре. Иногда помогала учить роли, подавала реплики. Актеров он приглашал к себе с большим выбором и редко -- к растрепанной и разухабистой богеме относился покровительственно, но свысока, предпочитая знакомства с более состоятельными и солидными людьми. Узнав, что в театре его называют "дрессированной змеей" -- баронесса улыбнулась, и то, что она не обиделась за него, не показалось ей странным.
- Она следила за тем, чтобы ему было удобно и приятно жить, и ей было приятно, что он не мешает ей. В спальне легко разочарование первых дней, когда невольно, как девочке, хотелось спросить: "а почему это называется счастье?" -- немного пощемило, но потом перешло в уверенность, что так и надо, или у нее просто нет темперамента. Во всем остальном жизнь шла попрежнему: работа в газете, летом "Ласточка", на которой она снова уходила одна, потому, что он отдыхал, зимой -- театр и ковры. Он не любил стука станка, морщился, но терпел -- расходов стало больше.
- Говорили они на волнующие темы мало, да и о чем собственно разговаривать женатым людям? А мечтать баронесса не позволяла себе больше вовсе, да и о чем собственно мечтать?
- Словом, это был очень приличный, хороший, прекрасный брак. В нем было все, что полагается для каждого брака.
- Не было только одного: счастья.
- В долгую летнюю засуху 1939 года резким ошеломляющим громом ударили германские пушки под Варшавой. Захлебывающееся радио не успевало передавать известий. Вчера Варшава перешла на военное положение -- сегодня Варшава взята. На следующий день в Балтийских государствах была объявлена мобилизация -- еще через день балтийские порты стали опорными пунктами Советского Союза.
- Это было первым ударом -- и настолько странным, что он не мог еще уложиться сразу в сознании людей, привыкших к мирной жизни, свободе и самостоятельности, к договорам и международному праву, ко всему тому, что уничтожалось вдруг, неожиданно и издевательски просто. Было -- а вот и нет. {37}
- В первые дни октября Рига взметнулась в судорожной панике, подхлестываемая одним только, но зато самым ужасным словом: большевики... Советские войска на границе! Большевики занимают Балтийские государства! Договор о ненападении? Это не допустит Англия! Этого не позволит Германия!
- А завтра они будут здесь...
- В мирной жизни следующий день не является проблемой -- он не уравнение со всеми неизвестными, а простая арифметическая задача. "Завтра" становится пугающим и жутким только, когда его больше нет, когда земля проваливается из под ног, ускользает из рук, как подрубленное дерево, -- раскалывается и ухает вниз. И если не совсем было сразу понятно, что такое "военные точки опоры", то тем более понятно стало, что никакой опоры больше нет.
- В первых числах октября в ошеломленный, лихорадочный город ворвался набат: Германия репатриирует прибалтийских немцев! Значит: большевики приходят. Значит: Балтику возьмут. Значит: война неизбежна. Те или эти? Спасайся, кто может!
- Куда? Все равно... куда нибудь! Как? Безразлично. Как нибудь... главное: скорее, скорее, скорее...
- Ювелирные магазины были по распоряжению правительства закрыты. Цены на золото, брильянты и валюту сразу поднялись вдвое. Вещи распродавались за гроши. Первые пароходы за репатриантами бросили якорь у рижской пристани. Здоровые парни в коротких черных штанишках и белых носках с голыми коленками -- невиданный в Риге наряд -- появились с независимым видом на улицах. Они ходили по домам, составляли списки желающих уехать. Уговаривали непонимающих. Были и такие, но было еще больше других -- русских и латышей, воспользовавшихся немецкой или онемеченной фамилией, своей, девичьей жены, матери, тетки, бабушки, чтобы на основании этого уехать. В особенности, когда первые дни паники прошли, большевики еще не приходили, а было объявлено, что уезжающие могут взять с собой всю мебель и вещи до последней плошки. За недвижимое имущество тоже обещали возместить сторицей в новом отечестве. Но об отечестве думали всерьез очень немногие. Главное не отечество и родина, а главное: большевики. Потому что то, что будет в Германии -- еще неизвестно, а здесь уж наверняка будет то, что было двадцать лет назад, в советской Латвии: пытки и смерть. {38}
- Но были другие: иллюзионисты. Почему непременно Балтику должны взять? При современной технике война не может длиться годы. А если, ввиду буферного положения, Балтика станет в новой войне второй Швейцарией? Нейтралитет, спекуляция, международный шпионаж... словом, расцвет и вообще... не так уж страшно. И не может быть, чтобы Англия допустила...
- -- Как ты считаешь? -- спросила баронесса у мужа.
- -- Ерунда. Что нам Германия? И что мы Германии? Рудольф Александрович даже рассмеялся, когда я спросил его в театре, едет ли он. А уж кажется -- барон Унгерн-Штернберг. А ты разве немка?
- -- Конечно нет!
- -- Конечно нет... -- ответила баронесса, когда великовозрастные мальчики пришли к ней. -- Как видите, я даже не очень хорошо говорю по-немецки, в гимназии только выучилась...
- -- Это очень печально, но в новом отечестве, куда вас зовет фюрер...
- -- Единственное мое отечество -- Россия, -- резко перебила баронесса, -- мои прапрадеды были уже русскими офицерами, присягали русскому царю. Моя родина -- Балтика, а родина это не платье, которое можно переменить. Кроме того, мне кажется странным такое радушное приглашение вашего фюрера, который вообще то не отличается особенным человеколюбием, если вспомнить нюренбергские законы...
- Гитлеровские мальчики оскорбленно удалились.
- Паника понемногу улеглась. Грузовики развозили по улицам "лифты" -- громадные деревянные ящики для упаковки мебели. Закрывались магазины -- фирмы, существовавшие по несколько сотен лет. Закрывались общества, музеи и церкви, расторгались и заключались наново браки. Родители оставляли детей, и дети -- родителей. Разорялись последние родовые гнезда, в опустевших садах ветер мел мусорные бумажки, и с пристани отходили последние корабли.
- Жизнь, как река, -- взбурлила, затопила жилье, -- и пошла дальше, выбрасывая на берег клочки пены и ненужные ей щепки человеческих жизней.
- В опустевших улицах города гулял ветер, и сурово качали головами старые башни ганзейского города. В истории Балтики перевернулась еще одна страница, а на следующей стояло только одно слово: "конец".
- Но до конца прошел еще год. {39}
- Через год последние ступеньки деревянной лестницы проскрипели, как смешной расхлябанный джаз, и белая лакированная дверь закрылась. Баронесса вошла в комнату, с размаху бросила на тахту шляпу и сумочку, и рассмеялась.
- Было весело, просто, и легко от всего: от того, что светило солнце, оттого, что эта комната на мезонине заброшенной взморской даче со светло-зелеными обоями, казалась такой уютной, светлой и радостной, от того, что позади, за белой лакированной дверью захлопнулась вся прожитая жизнь, и от нее ничего, ровнешенько ничего не осталось.
- Кроме вот этого смеющегося желания обнять осеннее солнце, улыбнуться веселой рябине в седу, пробежать, как девочке, по дорожке: свободной, веселой и одной. Делать, что хочется, не думая ни о чем, потому что думать было нечего, потому что все тело до самых кончиков нервов пронизывала легкая, пьянящая, чуть холодноватая дрожь от ясного и спокойного сознания того, что каждый день может быть последним. И от этого он особенно хорош, и надо выпить его весь до последней капельки, и каждую минуту чувствовать, как хороша эта обреченная жизнь.
- За белой лакированной дверью протянулось тридцать километров асфальтового шоссе в Ригу. В пыльный, посеревший, придавленный тупым и безнадежным страхом город.
- Их было так много, этих новых людей, пришедших с красными звездами на шлемах, приползших на длинных и низких, как мокрицы, танкетках с хвостом гусеничных следов. Они были такие маленькие рядом с высокими балтийцами, они говорили так тихо, всегда вполголоса, улыбались скользящей улыбкой, скрывавшей все мысли и даже слова, их было так много, как крыс в хлебных амбарах, и они так же, как крысы, безостановочно и неумолимо сгрызали все.
- Днем на улицах исчезали улыбки. Ночью из домов исчезали люди. Каждую ночь. Офицеры, латышские и бывшие русские, члены военных организаций, священники, купцы, фабриканты, доктора, инженеры, мужчины и женщины, старые русские эмигранты, коренные русские балтийцы, латыши, евреи, поляки, оставшиеся немцы -- все, кто мог что нибудь делать, каждый, кто умел самостоятельно думать, всякий, кто когда нибудь, где нибудь, что нибудь значил. И каждый живущий еще на свободе стоял на очереди. {40}
- Днем эти люди устраивали шествия -- развешивали на домах красные флаги, плакаты и портреты вождей. Люди шли вразброд, подолгу топтались на месте у каждого поворота и невразумительно фальшиво пели веселые песни о новой счастливой жизни. Балтика единодушно просила принять ее в состав свободной семьи советских народов. "113 процентов населения голосовали за присоединение" -- захлебнулась новая газета, в усердии не справившаяся с арифметикой.
- Новая газета была в той же редакции, в тех же комнатах, таких понятных, привычных и близких, куда теперь можно было попасть только по пропуску часового в будке, и уж, конечно, не бывшей баронессе Керн. Редакторов и половину сотрудников арестовали сразу. Остальные -- ждали по домам того же.
- Одиннадцать лет баронесса проходила знакомой дорогой к знакомым ступеням. Дорога оборвалась. От неожиданно свободных дней она даже растерялась, но потом пошла просить места машинистки в каком то новом бюро. Ее вежливо и немного удивленно выслушали, спросили, кто был ее отец, и в ответ так явно улыбнулись, что ей даже стало стыдно собственной глупости.
- Во втором месте повторилось то же, на третье она не пошла уже сама. Что же теперь делать? Начинать новый ковер? А кто его купит? А если и купит, то успеет ли она его кончить, и зачем его кончать вообще, если вся жизнь оборвалась, как гнилая пряжа на станке?
- Театром Русской Драмы руководил теперь совет молодых актеров и театральный комиссар. Веневитинов тонко лавировал между ними: молодежь еще не успела потерять к нему, старому премьеру, привычного уважения, а комиссар ценил превосходную читку зажигающих революционных стихов. Веневитинов умел декламировать, и его выступления в Клубе Красной Армии срывали овации. А в жизни он был еще лучшим актером, чем на сцене, и это уж действительно означало первый класс.
- Но лавировка была гораздо сложнее, запутаннее, лавировка между карьерой и порядочностью проникла в самую глубь жизни, во все извилины души и мозга. Огромная пустота и прозрачность оголенных дней заставили баронессу подумать и об этом. В конце концов, что же тут было бы особенного? ..
- -- Ты не думаешь, что нам следовало бы развестись с тобой? -- спокойно спросила она за воскресным завтраком. -- Во-первых, {41} сейчас это очень просто, легко и дешево сделать: причин приводить не надо, длится три дня и стоит пятьдесят рублей. Во-вторых -- мы взрослые люди, и я не хочу быть тебе помехой. Мы останемся друзьями, и меня это только обрадует, снимет лишнюю тяжесть, когда я перестану мешать тебе, понимаешь?
- Веневитинов передернул плечами и брезгливо поморщился:
- -- Для женщины ты удивительно благоразумна. Конечно, все эти ночные аресты и так далее... Но что поделаешь -- они должны обезопасить себя от всяких покушений. Лес рубят, щепки летят... мне очень неприятно, столько знакомых... но я актер, служу искусству, и хочу служить ему! Комиссар со мной в наилучших отношениях, и советская сцена открывает перед нами такие возможности, какие и не снились раньше. Но... будем смотреть на вещи трезво: моя собственная фамилия не мешает мне нисколько. Хотя род Веневитиновых был достаточно известен и знатен, но кому известно, что это -- не мой псевдоним? Имя актера, это афиша, оно должно быть звонким. Я становлюсь своим собственным псевдонимом, так сказать... но если жену зовут баронессой Керн, то это уже не псевдоним. И вдобавок еще твой отец был офицером, и притом морским...
- -- Так я же предлагаю тебе: давай разведемся. Я уеду куда нибудь -- и нам обоим будет легче.
- Веневитинов встал, прошелся по комнате, закурил папиросу.
- -- Видишь ли, дорогая, -- сказал он, и его голос округлился непререкаемой убежденностью и сознанием собственного величия, как в царских ролях, -- я глубоко ценю твою жертву, но целиком принять ее не могу. Я актер, и горжусь этим. Я, может быть, плохой муж -- не буду спорить. Но я -- не псевдоним. Я Веневитинов. В нашем роду не предавали жен. Может быть, я могу изменить тебе, как женщине, но не как женщине, носящей мое имя. Это мой долг. Это моя честь.
- Баронесса слегка вздохнула. Мысль о разводе очень обрадовала ее почему то, а теперь и этот выход, какая то перемена положения, какая то, может быть, отсрочка неизбежного, ускользнула, как вода под килем. Он был актером, влюбленным в свою роль настоящего джентельмена, и был действительно порядочным человеком, влюбленным в свое актерство. Одно перекрывало другое, и все вместе было совершенно безнадежно.
- Веневитинов притушил папиросу и сел. Величественная мантия соскользнула с плеч, чуть согнувшихся от тревожной борьбы за самое главное в его жизни: карьеру. {42}
- -- Но, видишь ли... я уже хотел намекнуть тебе, и если ты сама поняла и заговорила... ты действительно могла бы помочь мне, только временно, конечно, если бы, -- ну, уехала куда нибудь, скажем. В тихое, спокойное место. В деревню, в провинцию... хотя новый человек в таких медвежьих углах сразу бросается в глаза... а знаешь, куда лучше всего? На взморье. Вот это идея. Есть такие заброшенные, в стороне от всего, дачки. И сколько зимогоров, как мы их называем, живут там круглый год. Ты поселишься незаметно, и в город приезжать легко. Может быть даже я навещу тебя, если будет время. Или мы поговорим по телефону, пока так лучше. А я намекну кому надо, будто мы разошлись... ну словом, придумаю что нибудь подходящее...
- Свобода! Чудесный ветер яркого от осенних садов, посиневшего после летней пыли, теплого, еще не успевшего остыть взморья. Широкий, серебристо-белый пляж расстилается под растрепанными соснами дюн. В желто-багряных садах белые дачи. И совсем в стороне, на полуострове между рекой и морем, между камышами заводей и большим лесом, уводящим от дачных улиц в непроходимую глушь -- маленькая дачка в запущенном саду. Внизу -- несколько комнат, там живет какой то зимогор, она его еще не видела. Наверху мезонин -- ее комната и кухонька. Удобно, светло, уютно и весело.
- Весело простилась с вздыхавшей матерью. Весело упаковала книги, -- вот теперь можно будет почитать, как следует. Только одно было больно: "Ласточка". Бедная, верная Ласточка! Без мачт, заваленная ящиками, мешками и всякой дрянью, "Ласточка" стояла в маленьком сарайчике. Яхты нужно было сдавать сразу, так же как автомобили -- все средства к бегству от нашествия крыс. Но "Ласточки" она им не отдаст...
- Баронесса колебалась сперва -- не пробить ли ей дно и похоронить яхту посреди Двины? Но рука не поднималась. Пусть обреченность, пусть неизбежность, -- а все таки упрямо, наперекор всякой логике -- надежда, нет, даже не надежда, а уверенность, что ей придется еще выйти на ней в море. Нет, лучше спрятать. "Ласточка" вне всяких классов, "Ласточка" не записана в яхт-клуб, "Ласточку" не найдут...
- Все это -- за захлопнутой лакированной дверью. А впереди -- широкое окно, распахнутое на солнце, и веселая рябина в саду. Надо сейчас же пойти нарвать веток со спутанными длинными каплями листьев, с пронзительной киноварью гроздьев, чтобы {43} и на столе, в высокой вазе, горела осень. А какое мягкое, легкое тепло в этом саду, -- листья ласковые как солнце, и такие же золотые.
- -- Моя веселая рябина, осенний мой и горький хмель, -- говорит баронесса вслух, протягивая руки. -- Дай мне ветку! И еще! И еще -- вот эту, самую красивую...
- Но ветка высоко и ускользает из пальцев.
- -- Позвольте я помогу вам, баронесса, -- раздался незнакомый голос.
- Ветка уже сломана, оранжево-красные ягоды падают вниз, а баронесса все еще не протягивает к ней руки. Он слегка только подался вперед из-за куста, стоит, улыбаясь. Высокая грудь натянула серый шелк рубашки, над загорелым лбом широко откинуты волосы, пристальные глаза смеются от солнца.
- Неожиданность сменяется недоумением: как молоточки по гамме подобранных ступенек детской колотилки -- ксилофона -- мысли бегут назад -- за сколько то лет, в холль редакции, к низкому столику секретарши, у которого остановилась как то на ходу, среди звонков, цоканья машинок, газетного гама.
- -- Вы не знакомы? Это Цезарь.
- Цезарь -- конечно, она читала его статьи. И слышала. Он ушел из редакции, только присылал материал, сам появлялся редко. О его трагедии говорил тогда весь город. Молодой летчик, поэт и журналист. Молоденькая конторщица из их газеты. Роман и слишком веселая вечеринка у нее на квартире. Под утро она уселась на подоконник, свесив ноги вниз, пила и пела. Он стоял рядом. Она покачнулась и упала. Он успел схватить ее, но неловко, его рука сломалась и вывернулась. Девушка рухнула с шестого этажа.
- "Вот до чего доводит пьянство", говорили все, качая головой. Кто же удержится от прописной морали -- для других? Мораль или любовь -- но у Цезаря сломалась не только рука. Он бросил все и поселился отшельником. Вопреки ожиданиям, с ума не сошел, а через несколько лет выпустил новую книгу, лучше первых. У жизни своя логика...
- -- Цезарь, -- сказала баронесса и невольно протянула ему обе руки, -- никогда в жизни не думала, что увижу вас, и именно здесь -- теперь...
- -- А я никогда не думал, что женщина в синем платье может так напоминать заблудившуюся ласточку, -- ответил он совсем не в тон и прищурился немного. -- И вам не кажется, что удивительно {44} хорошо, что мы с вами встретились именно здесь, и именно теперь?
- Падающая ветка рябины мягким толчком упала ей на руки, и баронесса впервые в жизни поняла, что держит на руках -- счастье.
- Как определить счастье? Для каждого может быть другим, но для всех будет одинаковым: счастливый человек растворяется, сливается с окружающим миром безо всяких других желаний, кроме того, чтобы это продолжалось. Всегда. Но оно никогда не продолжается слишком долго, и в этом тоже есть свой смысл.
- Платон говорил, что человеческая душа, перед тем, как выйти в мир, рассекается на две половинки. Две половинки одной капли. Но они не одинаковы. Тысячи и миллионы половинок сталкиваются, и каждая ищет свою, единственную, с которой только может слиться. Найти ее -- значит счастье, настоящая любовь. Поэтому счастье так редко. И бывает -- иногда.
- В осенний сад раскрывались белые окна. Солнце заливало стены. Над белой дачей летели дни и ночи, ветер доносил из-за леса сердитый шум моря, листья кружились и падали на ступени крыльца, по стеклам ползли мутные капли, в белой изразцовой печке извивалась и вспыхивала розоватая береста. И листья, и дни оставались на ступенях -- из белой дачи не вело никаких дорог. Телефон молчал тоже. А двум людям за белыми окнами не нужно было никого. За порогом их ждала смерть, а с ними было счастье.
- Каждая минута была так насыщена, что совершенно не оставалось времени подумать о чем нибудь другом. Никаких мыслей, и никаких желаний, кроме того, чтобы завтрашний день был такой же, как сегодня. А вместе с тем, пробивающаяся в улыбках, во взглядах, в поцелуях тревога обреченных.
- Верная Мирдза, как и много лет подряд, приносила по утрам молоко, хлеб, и все остальное, что писалось ей на записке. Несколько раз Цезарь сам возобновлял запасы, отправляясь в большой магазин в центре взморского городка. Надевал старый кожух и шапку с наушниками глубоко на глаза. Баронесса выбегала в сад -- посмотреть, не возвращается ли уже. Но здесь ее никто не звал баронессой. Здесь была Ласточка, и такой непередаваемой нежностью звучало это слово, что за спиной, казалось действительно трепетали крылья. {45}
- "Белая яхта не шла -- летела"... говорил Цезарь высоким голосом, и баронесса подхватывала строчки любимой поэмы Ахматовой: "У самого моря". Каким близким и совершенно своим казалось это ожидание у моря у колен вышивающей жемчугами искалеченной сестры, ожидание единственного, который должен придти. И приходит, чтоб умереть.
- "Вынул моряк того, кто правил самой веселой, белой яхтой и положил на острые камни... Эти глаза, зеленее моря и кипарисов черных темнее, видела я, как они погасли... лучше бы мне родиться слепою! И умирая, сказал он чуть слышно: "Ласточка, ласточка, как мне больно..." верно, я птицей ему показалась..."
- Баронесса вздрагивала -- на ступенях белой дачи сухо шелестела погибшими листьями смерть. Но Цезарь отодвигал все обнимающей рукой, прижимал к груди, заглядывал в глаза.
- -- Весной мы полетим, Ласточка! Очень просто. Или на твоей яхточке, или удерем с рыбаками. Я уже твердо сговорился с Янисом, долго ли умеючи с ним до шведских берегов... Собственно говоря, я уже осенью собирался это сделать, но так вышло... и не жалею, что застрял! Нас здесь никто не найдет. А в Швеции у меня друзья, я там часто бывал корреспондентом от газет, говорю немного по шведски. Одну мою книгу выпустило стокгольмское издательство перед самой войной, гонорар лежит в шведском банке. Для начала нам хватит, а главное -- свобода, понимаешь ли ты? Только тебе надо развязать твои крылышки, а то они у тебя спутаны. Почему ты не хочешь, чтобы я поговорил с твоим мужем? Теперь он согласится на развод, даже рад будет. И сам без греха и ты не помешаешь ему больше. Вот поеду завтра в город, и...
- -- Нет, -- упрямо качала головой баронесса, -- это мое дело, и я устрою сама. Поеду, объясню, и сразу же, как это называется теперь -- в Загс. Три дня -- и кончено. Мама поймет... мне только так не хочется ехать. Подумай -- три дня без тебя. С ума сойду. Вдруг что нибудь случится... нет уж, лучше вместе. Подождем еще немного. До весны далеко.
- Ласковый, мягкий снег закутал дачку. В комнатах было тепло, топились печи, каждое утро Цезарь, весело насвистывая, рубил дрова. А снег все шел и шел, белая танцующая дымка заметала все следы и пороги.
- В мягких, неслышных валенках подошло Рождество, дед-мороз заглянул в Сочельник в синее окно, улыбнулся зеленой елочке и двум счастливым людям. {46}
- Уже сверкающий ледяной январь слепил глаза морозным солнцем, уже февральская капель позванивала в полдень -- уже планы бегства стали серьезнее и ближе, и баронесса позвонила матери по телефону и сказала, что приедет на следующий день в город. Уже все было решено, продумано, ясно, и так легко, так неважно все остальное, уже...
- Уже к белой даче были найдены следы.
- Цезарь подошел к полке, чтобы снять книгу, и поднял руку. Баронесса сидела с ногами на тахте в любимой своей позе. На столе горела лампа под оранжевым абажуром, уютный звон маятника падал в ковер, как серебряный дождь.
- Они вошли без стука -- тихо, уверенно и спокойно открыли незапертую дверь и как то сразу заняли всю комнату: четверо энкаведистов. Короткие вопросы и ответ: имя, профессия, ордер -- шелестели, как сухие листья. Вполголоса, неизбежная ненужность. Совершенно точно известно, к кому они пришли, и зачем.
- Баронесса прижалась к подушкам тахты и не отрываясь, смотрела на Цезаря. Он так и остался стоять у полки, прислонившись к углу. Вынул портсигар, закурил. Курил медленно, глубоко затягиваясь, не сводя с нее глаз. Пепел с папиросы сыпался на ковер -- он не видел ни ковра, ни пепла.
- Из рванувшихся ящиков письменного стола на пол летели бумаги, рукописи, разбирались, сваливались в кучу. Они работали спокойно, не торопясь, и Цезарь курил, зажигая одну папиросу от другой. "Револьвер"! -- первая мысль, первое движение было притушено отчаянной мыслью, надеждой: может быть, если он дастся им спокойно в руки, они оставят ее?
- -- Почему? -- спросила вдруг баронесса, угадав его мысль, качнувшись вперед.
- Наклонившиеся над бумагами люди удивленно обернулись, но Цезарь чуть заметно покачал головой. "Нет, Ласточка, я не исполню своего обещания, не убью ни тебя, ни себя. Все таки, может быть"...
- -- Гражданка Веневитинова может остаться здесь -- пока -- заявил старший. -- А вы -- собирайтесь и притом поскорее...
- Баронесса сжала зубы, хотела приподняться, но не смогла. Надо ведь собрать ему с собою вещи на дорогу -- что? Все равно, они все отнимут потом.
- Цезарь отшвырнул последнюю папиросу, щелкнул портсигаром и шагнул вперед. Поднял ее с тахты, посмотрел в глаза. {47}
- "Ласточка, ласточка, как мне больно..." -- сказал или послышалось только? Руки скользнули с любимых широких плеч, теплый еще от ладони его тяжелый портсигар упал на колени и из неприкрытой двери в темную столовую легла клином тень. На крыльце звякнули стекла, за окном скрипнул снег.
- Это все, и все осталось, как было: только на полу белели бумаги, а на ступенях крыльца темнели следы. Над белой дачкой лежало синее небо, на столе горела лампа под оранжевым абажуром, и серебряная капель маятника гулко падала в ночь.
- Помилуй, Господи.
- В кабинете Семена Яковлевича стоял широкий письменный стол -- точь в точь как в редакции. Но Семен Яковлевич стал теперь гораздо солиднее и старше. Он сделал блестящую карьеру. Он был начальником Центральной тюрьмы, первого этапа для арестованных -- уцелевших после допросов.
- Баронесса не видела его больше года. Она пришла прямо с взморского поезда, не заходя домой. По дороге был составлен новый план, сухие мысли перебивали одна другую, она судорожно старалась держаться прямо и слова звучали ровно, только, иногда вздрагивал голос.
- Семену Яковлевичу было явно не по себе. Он никак не мог найти тона. Иногда возвышал голос, читал заученно официальное предписание, но сразу же срывался, разводил руками и пригнувшись к столу, шептал:
- -- Я понимаю, я тоже человек... Вы думаете, мне легко на таком месте, когда и матери и жены, и мужья?... Мне уже эти просители сниться начали, первая стадия сумасшествия! Чего вы все от меня хотите, когда я сам дрожу перед начальством, а свидания не разрешаются? Ну конечно, можно сделать исключение по старой дружбе, я не отказываюсь... А я и не знал, что вы уже незамужем. Веневитинов выступает теперь везде и всюду. Но этот ваш жених, будем говорить прямо, прошлое у него не хорошее, нет: и летчик, и офицер, и журналист -- уже одного достаточно, а тут выбор, как на распродаже! Ну ясно, что надо придумать что нибудь, если есть возможность. Конечно, нелегко, но попробовать можно...
- Он откинулся в кресле и подумал.
- -- Германский консул сейчас очень нажимает из-за оставшихся немцев, и я думаю, что наши должны будут уступить. {48} Вы же знаете, вторая репатриация... Кто из немцев не уехал в первую, в прошлом году, удирает сейчас. Только теперь сложнее: комиссия, допросы. Но вы баронесса Керн. Ну, станете немкой -- какая разница?
- Он нагнулся ближе:
- -- И большая разница! Что вас здесь ждет? Между нами говоря, я даже удивляюсь -- до сих пор уцелели... Конечно, это очень опасно, но как нибудь я вам дам записочку, чтобы вы успели обвенчаться... Он хороший человек, работал у нас в газете, я его знаю... настоящая вам пара. И признайтесь, вы его очень любите? Наверно, больше, чем вашего первого мужа, а?
- Баронесса подняла голову, и несмотря на бессонную ночь, на тревогу и усталость, в глазах ее было такое счастье, что Семен Яковлевич потупился и смешался.
- -- Больше жизни, -- твердо сказала она.
- А что значила теперь -- жизнь?
- К консулу было уже поздно. Баронесса села на трамвай, доехала до набережной, и пешком пошла через мост, хотя могла бы ехать и дальше. Но ледяной ветер с Двины резал лицо, и это освежило. Сейчас она придет домой, выпьет чаю, согреется. Хорошо, если Веневитинов дома. Можно будет сразу начать разговор.
- Дверь открыла мать, вскрикнула, всплеснула руками, обняла ее и заплакала почему то.
- -- Я так тебя ждала и беспокоилась, так волновалась. Подумай, какая неожиданность. Все было хорошо, и вдруг... Несколько раз звонила тебе сегодня по телефону, но не могла добиться соединения...
- Второй раз за эти сутки баронесса почувствовала, как сердце гулко падает вниз и отнимаются ноги.
- Но уже знала, уже чувствовала ответ:
- -- Веневитинов арестован сегодня ночью.
- Прошлую ночь баронесса провела на тахте в белой, такой неизмеримо далекой теперь даче. Сидела, забившись в подушки, поглаживая пальцами последнее, что дал ей Цезарь -- его портсигар. {49}
- Эту ночь она ходила по своей старой девичьей комнате, медленно, чуть согнувшись. Иногда останавливалась, вынимала из портсигара папиросы, которые купила почему то, и неумело закуривала. Дым щипал горло, но так казалось легче.
- На столе лежала записка, оставленная мужем, только три слова:
- "Спаси, ты можешь".
- На столе стоял портрет отца в полной форме. Он был снят совсем молодым и казался не отцом, а старшим братом. Молодые глаза смотрели строго и молча отвечали на каждый вопрос Но ответов было меньше, чем вопросов, потому что на все вопросы был только один ответ: "ты должна".
- Баронесса Керн может уехать заграницу, вырваться из этого ада. С нею может уехать муж -- или, может быть, жених. Но один из двух. Если она выберет Цезаря, -- надо поднять страшное дело о разводе с арестованным человеком, добить его, отнять последнюю надежду, предать. Самый страшный грех, самое позорное пятно.
- "В нашем роду предателей не было", -- говорят глаза отца. Долг ясен и прост, она должна спасти мужа, нелюбимого, ненужного и чужого. А если она увезет его -- то Цезарь обречен.
- Обрывки бессонных ночей, последняя встреча -- туман, надо всем туман.
- Она куда то ходила, что то говорила, терпеливо и деревянно. Даже не говорила, а отвечала, ровно столько сколько нужно. Подписывала бумаги. Женщине, убитой горем, жене, спасающей своего мужа, не задают лишних вопросов, ей прощают и странный вид, и деревянный тон.
- Консульство, комиссии... Кругом волновались, сдерживали слезы -- другие, ожидавшие своей очереди. Баронесса спокойно стояла с сухими глазами и мертвым, постаревшим лицом. Она не запомнила ни одного лица, ни одного часа из ожиданья этих дней.
- Только одну минутку в кабинете Семена Яковлевича, куда пришла перед отъездом. Чужим голосом объяснила все. Семен Яковлевич не понял сразу, потом заторопился, позвонил по телефону, закивал головой. {50}
- -- Баронесса, сейчас его приведут, как будто мне надо проверить бумаги. Какая трагедия... я рискую, я очень рискую. Только три минуты в моем присутствии, я отвернусь... но я не могу отказать вам -- и у меня есть сердце. А для того, чтобы так поступить, это сердце надо вырвать, разве я не понимаю... Марья Михайловна бросила мужа, потому что у него был свой магазин, и его арестовали, и стала содержанкой одного товарища... Да, теперь я вас понял, баронесса, и теперь уже не скажу вам "может быть", -- помните, тогда? Теперь я скажу просто: да, да! Что значит, если за всю жизнь ничего особенного, но когда это нужно, то это будет!? Ну вот, он уже идет, я слышу, и я ничего не вижу и не слышу больше!
- Обернулась, сделала шаг навстречу, не поднимая рук. Только смотрела в упор, не отрываясь. Тот же. Похудел сильно, но плечи не согнулись еще. Глаза потемнели -- или это кажется так?
- -- Цезарь, Веневитинова арестовали. Умолял спасти. Через германское консульство -- как моего мужа. Уехать. Комиссия пропустила Я не могла поступить иначе.
- Цезарь вздрогнул, наклонил голову, поднял ее снова. Серые глаза смотрели на нее понимающе и ласково.
- -- Ты не могла иначе. Живи, Ласточка. Спасибо тебе -- за все.
- Шагнул вперед, обнял, но не поцеловал, а только коснулся холодных губ. Перекрестил широким крестом -- и вышел.
- Все.
- Потом мать укладывала чемоданы, они ехали на вокзал, мать плакала, крестилась тоже. Купэ набито людьми, вагон мотало на стрелках, в темных и мокрых окнах отшатывалась родина, уходила любимый город, дорога на взморье, вся жизнь, все.
- Через сутки на германской границе под проливным весенним дождем махали флагами на встречном пункте, разносили горячий жидкий кофе, к тюремному вагону, в котором ехали отдельно выпущенные из тюрьмы, бросились родственники. Оттуда выходили бледные, измученные люди, многие шатались от голода. И все плакали.
- -- Ну вот -- здравствуй -- сказала она. Без слез. {51}
- В конце 1944 года в Берлине русские рестораны "Тройка" и "Медведь" у Виттенберг-платца были уже давно разбиты. Но "Дон" в нескольких шагах от разгромленной Тауэциенштрассе был местом неожиданных встреч. Беженцы из Балтики, Польши и Советского Союза, старые и новые эмигранты, в казачьих и немецких формах со значком РОА, в "цивильном" и просто в жутком виде сидели за столиками, заказывали на карточки жалкое подобие "гурьевской" каши, борщ и салаты, и никто не удивлялся, если с разных концов зала вдруг вставали и шли друг к другу с раскрытыми объятиями. Немецкие посетители давно уже привыкли, что русские имеют привычку вставать из гроба, и выражать это самым провинциальным образом.
- -- Вы ли это? Неужели?
- -- А вы какими судьбами? Ведь вас расстреляли большевики?
- -- Не совсем, -- улыбнулся высокий майор в форме летчика и с крестами на груди.
- -- Идите сюда, Цезарь, к моему столику, и рассказывайте. Когда я был арестован этой сволочью, то слышал, что вас замели тоже -- еще бы! Мне удалось, слава Богу, вырваться, в это время шла вторая репатриация немцев, и жена сыграла на том, что она урожденная баронесса...
- -- Знаю.
- -- Но мне говорили, что все, кто оставался в Центральной тюрьме, были переведены в Двинск и расстреляны во время отступления -- как же вы спаслись?
- -- Я просидел полгода. Пытали -- но мало, потому и выдержал. А наступление немцев было таким молниеносным, что сразу заварилась каша. Нас действительно начали переводить в другую тюрьму, но тут... несколько бежало. Вот и я.
- -- Мы попали сперва в провинцию, а потом мне удалось очень хорошо устроиться. Я -- директор-режиссер передвижного театра. Большей частью балаган конечно, халтура, но иногда удается ставить хорошие миниатюры, и в материальном отношении тоже не плохо. Налеты вот только, куда не приедешь... но знаете, даже к ним привыкаешь.
- -- А... ваша жена?
- -- С женой у меня получился печальный парадокс. Со стороны может даже показаться смешным. Я никогда не был раньше в Германии, по немецки говорю довольно плохо, но {52} уживаюсь со всеми и чувствую себя недурно. Хоть и разгромленная, но все таки, знаете, Европа. А она с самого начала не могла, да просто и не хотела переключаться. Приехала, как на казнь. Тогда еще в нашем городе не было совсем налетов, жизнь кипела ключом, а она три месяца не выходила из комнаты. Сидит и смотрит в одну точку. Я уж с докторами советовался: нервное потрясение, повидимому, в связи с моим арестом и прочее. Затем решила вдруг развестись, представьте! И уехала на фронт сестрой милосердия... на восточном она была, последнее время в Риге опять... Вы не встречались?
- -- Нет. Я был на севере России.
- -- А она на юге. Только под конец в рижском лазарете. Я ждал, конечно, что она вернется со всеми, стольким рижанам удалось спастись, даже нигде не работавшим. И вот, представьте: Ригу взяли большевики месяц назад, тринадцатого октября. Мой знакомый редактор уезжал на машине накануне падения -- Московский форштадт горел уже. Он встретил жену на улице, около моста, пришел в ужас и говорит ей: "Садитесь, что вы делаете, вы должны бежать, садитесь, я вас увезу!" А она отказалась наотрез. Тут же написала записку, пусть, мол, если встретит меня, то передаст -- и ушла. Потом он пожалел, что просто силой не усадил ее. Говорят, что из рижан, оставшихся в городе, никто не уцелел. Всех, кто не был расстрелян сразу, отправили в концлагеря. Я никак не могу объяснить себе ее поступок. Может быть она хотела бежать с другими, и не успела просто? Или все время работала на передовых линиях, это повлияло на нее...
- -- Что же было... в этой записке?
- Над бровями Цезаря легла резкая складка.
- -- Да вот она, читайте сами. Ношу с собой...
- "Я не могу больше".
- Чудесная, теплая, поздняя осень боролась с дымом пожаров и удушливой пылью взрывающихся зданий. Залпы срывали башни и осенние листья. Над дымным, истерзанным городом голубело небо.
- Тринадцатое число было всегда счастливым для баронессы. Она самовольно ушла из лазарета, когда он начал спешно эвакуироваться. Домой. Опустевший серый домик мирно притулился в глубине разросшегося сада -- уцелеет и сейчас, может быть. {53}
- В сарайчике под старым хламом до сих пор еще стояла "Ласточка". Баронесса с трудом вытащила ее на полозьях, спустила на воду у мостков, поставила мачту. Белая лакировка облупилась, "Ласточка" рассохлась, давала сильную течь, но баронесса просто заткнула дыру тряпкой.
- Проделывала все так, как привыкла за эти годы: спокойно и безразлично. Когда работала на фронте, под самым огнем, этим спокойствием восхищалась -- в другой обстановке оно отпугивало бы. Но ей было все равно. Она провела под своей жизнью толстую черту и подвела итог: тридцать три года размеренной, скромной и тихой жизни. Потом катастрофа -- и полгода настоящего счастья. Потом -- несколько бессонных ночей, когда рушилось и сломалось все -- не только вовне, но и внутри.
- Не стоит задавать вопрос, правильно ли она поступила. Пусть решает, кто может -- она не могла иначе.
- Последние три года -- расплата за все, провал, темнота, безразличие ко всему. Она похудела, постарела и больше всего походила теперь на высохшую старую деву. Разве можно узнать в ней сияющую Ласточку на белой даче? Да и некому узнавать.
- Утром тринадцатого октября баронесса вышла на "Ласточке" на середину Двины. На воде яхта казалась сверкающей и белой, такой странной среди взорванных мостов и развалин. С берега по ней дали залп.
- Ласточке не было больно... {54}
Письмо о березках
- {"Хозяину отеля "Траубе" в...}
- /...обыкновенные черные буквы, отстуканные на машинке. Такое же название, как Миттенвальд, Обераммергау, Берхтесгаден; все они похожи друг на друга, эти городки в Баварских Альпах; игрушка под горой, улегшейся как туча. Кто бывал, а кто видел на картинках только, но сразу вспомнит: эдельвейсы. Но кто бывал, вспомнит еще и другое: энцианы, самый синий цветок в мире...
- ...руки сползают с клавиш машинки, стали горячими и тяжелыми, как глаза, как буквы. Горы тоже тяжелые, но они иногда поют. Высоким и частым, режущим серебряным звоном. Говорят, что это гатер на дальней лесопилке в долине. Но тогда пели горы. Да и все пело. Вода, сбегающая сбоку вдоль дороги, камни промыты до-бела, холодная, будто не снег стаял, а из самого сердца горы. И прозрачная такая, что если бы не звенела так, и рассмотреть ее нельзя было бы. И в синий вечер, позади розовой свечки колокольни, шлепают под мостом гномики в деревянных башмачках по этим камням, с озорной, подмывающей песенкой: клик-клик! И над отелем висит виноградная кисть вместо вывески, тяжелая и темная, как пиво с альпийским козлом на этикетке... надо же, чтобы в эту чинную игрушечность, в цветы, нарисованные на всех вещичках для туристов, в снег предвесенний -- встрело такое, чужое всему этому, и {55} слившееся с ним, совсем безграничное, пьяное, сумасшедшее счастье.../
- {Зер геертер Херр!}
- /...Ну да, он был очень почтенным, хозяин гостиницы. Но вот бронзовый мастер со скрипкой перед церковью запомнился, а он нет. И его жена тоже почтенная, толстая. Они не особенно интересовались паспортами -- номер на двух. На стенках что то зеленое и лиловато-пестрое, как вереск на стаявших проталинах возле горной хижины -- там, гораздо выше, в горах. В хижине, в которой и дни и ночи были серебряными. Отель под виноградной кистью только начало и потом, напоследок... Милый, почтенный, хозяин виноградной гостиницы! Но надо все таки писать дальше.../
- {"На прилагаемые к этому письму деньги прошу Вас снять фотографию с висящей в Вашей гостинице картины. Она изображает зимний пейзаж с березками, и висит.../}
- /...невыносимо втыкать эти буквы. Воздуху бы проглотить, чтоб глаза не жгло так, чтобы не судорога эта в сердце... Березки висят, конечно, на старом месте. Может быть, уже пятьдесят лет, и еще будут висеть столько же. В фонарике пивной внизу, где стоит натертый дубовый стол. На кусочке стены -- большая акварель под стеклом, в узкой серебряной рамке. Горы уже сбросили с себя рассвет, и он сползает ниже. Наверху в клочьях четко видна лиловатая верхушка, и кусочки светлого неба в тумане. А внизу снег на косогоре, задымленные инеем кусты, и на самом скате -- три бедные, покривленные, с еле видными ветками, как ниточки -- березки. И глубокие следы в снегу -- мимо них. Кто то прошел вниз, мимо. Как же болит это сердце, выдержать невозможно... ну вот, лбом в машинку, она жесткая, никель ручки холодит висок... это ты сказал тогда, что кто-то прошел, и мне стало страшно. Всегда ведь с самого начала был страх, что каждую минуту может оборваться все, и вот так же мимо. Там, за этим столом, сказал первый -- может быть, единственный раз: "да ведь люблю же я тебя!" И я знаю, что я постаралась, чтобы не дрожал голос когда ответила, что ты не говорил этого раньше. Ты спохватился, может быть, даже смутился немного, пожал плечами: "А вот теперь говорю".... Боже мой, почему я не могла умереть тогда, когда была так счастлива, что могло от этого разорваться сердце? Хоть бы оно не болело так теперь, хоть бы письмо дописать... если бы чернилами, {56} то все было бы в кляксах, а на машинке переписывать не придется, ровные буквы у машинки... И тогда же я дала себе слово, что эти березки будут у меня. Хоть фотография. Я то их вижу все равно другими глазами. Не так, как это небо за окном, и голые конторские стенки. Небо в тучах, солнце давно уже закатилось... Как же было этим березкам удержать тебя, милый, если у них такие тоненькие ветки, и сами они мерзнут на косогоре, и ты... прошел мимо? Тогда мне казалось невероятным счастьем, что ты меня любил, а поверила я сразу. Теперь же, когда из года в год, каждый день, каждое утро, первая мысль и последний вопрос в темноту ночью: "за что, за что?" -- теперь, когда все продумано, все истолковано, и каждая складка в твоих бровях разгадана, и эти скользящие на ходу, не задевая, скупые, казенные встречи, выхолощенные слова -- когда я знаю, до самого конца знаю, что ты меня и не любил никогда по настоящему, и уж, конечно, теперь не будешь любить -- никогда, никогда... все равно кричу же я свое "за что", зная, что ты не слышишь, и так много уже зная, и все таки -- не веря? Смешно, неправда ли.
- ... Хорошо, что ты не прочтешь этого письма Оно и не написано вовсе. Написаны вежливые немецкие строчки. "Зер геертер Херр" улыбнется, наверно, и с самодовольством будет его хранить. Все таки, реклама для его гостиницы. Он никогда не вспомнит среди сотен влюбленных пар -- а он то их наверно умеет различать среди других туристов! -- кому так понравился его зимний ландшафт. Может быть, он сам никогда и не видел как следует этих березок; нарисованы горы, снег -- все в порядке Может быть, только сейчас посмотрит на них и решит, что деньги художнику заплачены не зря, и будет гордиться. Пусть. Это его право. У меня не было никаких прав. Я знала с самого начала, что ты несвободен. Но -- будем честны: я надеялась. Несмотря ни на что. Ах, Боже, какие гордиевы узлы разрубаются и распутываются иногда! И еще: ты говорил мне, что не любишь ее, но обязан. Я всегда понимала. Ну хорошо, ну пусть не судьба, и поздно встретились, -- но за что же -- совсем? Разве у тебя был когда нибудь лучший друг, лучший товарищ, чем я? По мужски понимающий все, по женски прощающий -- тоже все? И поддерживающий -- всегда? И твою работу по анализу ты тоже начал, наконец -- только при мне. А теперь она заглохла. Докончишь ли, зажжешь ли, как мы говорили, свечу --? Нет, не зажжешь. За что же так оттолкнуть, что даже не остаться друзьями? Конечно, это хлопотно, это значит, что надо подумать и о {57} другом человеке, а не только принимать то, что он дает, готовность всегда, во всем... за что?.../
- {/... и прошу прислать мне фотографию по прилагаемому адресу..."}
- /...Подпись и можно заклеить конверт. Коротенькое письмо. Если бы у меня были деньги, я купила бы эту картину. А может быть, и не выдержала бы -- смотреть на нее, такую же самую, на какую смотрел и ты. Говорят, что можно справиться со всякой болью. Это мне тоже советуют все друзья. Интересно знать, отчего же тогда умирают и калечатся люди? Ну вот и хорошо, я устала... я так молилась, чтобы Бог снял с меня эту тяжесть, я не могу больше. А она не снимается. Может быть, немец не пришлет мне фотографии, не захочет возиться. Поехать туда самой -- не могу, не выдержу. Господи, ну что ему стоит прислать мне мои березки? Плачу же я за них, и как плачу... самым дорогим, -- и никому ненужным.../
- {"Гнедиге Фрау!"}
- /...Письмо этой фрау -- круцификс, какие тяжелые имена! -- лежит уже целую неделю, надо ответить. Я всегда говорил Рези, что надо завести машинку, так письма выглядят приличнее. Рези тогда тоже обратила внимание на нее, и еще решила, что она художница: так смотрела на зимний ландшафт, будто молилась. Рези всегда говорит, что художники не могут держать себя прилично. Но я сказал, что это просто влюбленная пара, и ничего особенного нет. Только Рези не знала, что я подумал. Я даже не подумал, а просто вспомнил почему то Марию. Когда она мне сказала, что я для нее единственный любимый. И не только тогда, на рассвете, у хижины в горах. Нет, совсем недавно еще, когда Зепп женился, и надо было пригласить на свадьбу и Альмхуберов тоже, все таки родня. Тогда у Марии были те же глаза, и тот же взгляд, как и двадцать пять лет тому назад. И я тоже стал как будто молодым, и снова шел по этому косогору, и снег был такой глубокий, а я шел и думал, что у меня рана в сердце, и я должен жениться на Рези, потому что она ждет от меня ребенка, и у ее отца хорошая гостиница... Все это молодость, конечно, в молодости мы все влюбляемся и делаем глупости. Я всегда считал, что поступил очень благоразумно и порядочно. Как же могло быть иначе, так не делается, чтобы наперекор всему и всем, а Мария тоже вышла замуж и {58} жила очень хорошо. Теперь она постарела, конечно, и я тоже не прежний, но когда вот этот ее взгляд на свадьбе Зеппа, совсем молодой, как рассвет в горах... наверно, она была очень несчастна. Даже немного приятно от мысли, что такая девушка как Мария, была несчастна всю жизнь из-за тебя. И я очень любил ее тогда, но Рези может быть, я даже сделал глупость, иногда мне кажется так, но что прошло, то прошло. Рези всегда делала вид, что не знает, и она прекрасная хозяйка, а знать ей нечего. Это такие дела, о которых мужчина вспоминает один, особенно, когда ему уже за пятьдесят... Но вот взгляд Марии и у этой дамы -- такой же. Потому я ее и запомнил, и когда прочел письмо, сразу сказал: это она! Только не сказал Рези, почему. Женщинам не надо всего знать. Но нужно писать дальше.../
- {"К моему глубокому сожалению я не могу исполнить Вашей просьбы, потому что..."}
- /...Ну вот, теперь надо объяснить. А как? Во-первых, правды нельзя написать. Это ее глубоко огорчит. Мы должны быть всегда любезны с нашими гостями, это главное. Во-вторых, она может сказать, что дело хозяина гостиницы принимать деньги и подавать, а не подсматривать за своими посетителями и вмешиваться в их личные дела, и много еще такого. Да, нельзя.../
- {"... потому что картина была случайно повреждена..."}
- /...Если у нее есть что нибудь в голове, то она поймет, что это глупости. Ну, как может быть повреждена картина, которая висит на стене уже двадцать лет? Пожара не было. Я не могу написать про пожар, потому что вдруг она приедет сюда сама, и увидит, что все на месте. Правда, без ландшафта. И вот, будь у меня машинка, я не писал бы два раза подряд "потому что", а теперь придется зачеркивать и получается некрасивое письмо. Он тоже был два раза. Первый -- с ней, а потом его ждала другая. Дама, которая похожа взглядом на мою Марию, подходила лучше. На этот счет у меня есть глаз. Сколько я их перевидал, всяких парочек. Но Марий видал не так уж много. Вторая любила его тоже, это ясно, но не дело говорить, что она ждет уже здесь два часа своего мужа, а потом идти к Рези спрашивать ее, не бывал ли здесь муж с другой женщиной. Если ревнуешь, молчи, а с такими вопросами к хозяину гостиницы не обращайся, нет. И все равно, понятно, что мы ничего не скажем. Да, мы его знаем, он бывал, заказывал пиво или вино, и платил, как полагается. Больше ничего. До чего глупы все таки женщины! Если написать, что когда он пришел, я нарочно встал {59} мыть стаканы за стойкой, и из-за своего угла все видел? Он нахмурился, понятно, никакой муж или не муж не любит, чтобы за ним по пивным бегали. А потом они пили пиво, и она говорила ему, семейная сцена с ревностью, обычная история. Слышать я конечно не мог, только видел, что он усмехнулся как то нехорошо, и на картину ей вдруг указал, может быть вспомнил другую -- Марию. А эта вдруг разъярилась, вскочила, да пивной кружкой как запустит в картину! Ну уж тут, конечно, пришлось вмешаться. Кружка тяжелая, стекло разбилось, угол оторвался и все пивом залито, испорчено, потому что водяные краски. Рези всегда говорила, что картины маслом практичнее, и она конечно права. Надо отдать ему справедливость: может, это у него последние деньги были, но он выложил их на стол, а кружку разбитую уж я ему не присчитывал, хорошо, что за картину заплатил. Ночевать они не остались, и вообще больше не показывались, а картину пришлось снять. Рези снесла ее на чердак, а потом отдала кому-то. Хорошо еще, что посетителей при скандале не было. Да, потом мы еще выпили с ним по стаканчику энциана на прощанье, и когда он посмотрел на пустую уже стенку, опять улыбнулся как то криво, нехорошо это у него выходило, а сам ничего был.../
- {"и присланные Вами деньги поэтому возвращаю..."}
- /...Уф, тяжелое письмо. Будь иначе, я бы ей лучше картину продал. Ясно, что они разошлись -- иначе за картиной вместе бы приехали. А так она хотела на память, понимаю. Да, хозяин гостиницы в таком городке, который славится на всю Европу, навидится всякого. Деньги ей пригодятся: пусть себе на них что нибудь купит, а уж если не хочет практичного -- то хоть бутылочку "Энциана", что ли -- от него сердце не так болит.../ {60}
Не обойтись
- Ветер очень холодный. За высокими желтыми стенами громадного дома, на скате горы, он режет глаза и уши, ледяной струей пронизывает заливающее горы и долину солнце, как холодный ключ в теплом озере.
- Но корпус дома стоит громадным квадратом и внутри его, на открытой во двор двухэтажной террасе во всю стену, ветра нет, он не может спуститься сюда, под полосатые маркизы, забраться в спальные мешки и толстые шерстяные одеяла, больных, лежащих на койках и в креслах.
- Под скатом террасы разбит цветник, но сверху его не видно -- только кусочек клумбы посреди двора: вороха прошлогодних елочных веток, закрывающих розы, несколько темных конусов, как ваньки-встаньки, вечно зеленой и вечно тусклой, мрачной туи, серая земля.
- Напротив, через двор, привычные, изученные прямоугольники окон, ряды этажей, широкие пролеты лестницы, и громадное, в мелком переплете, двухэтажное окно врачебного кабинета. Сверху оно кажется голубоватым от отблеска солнечного неба, потом темнеет, а внизу белеет что-то: если приглядеться, можно даже различить фигуру в белом халате -- докторша проверяет рентгеновские снимки, поднимая к свету темные четырехугольники.
- --... косточки наши просматривает, -- вздыхает больной на террасе, прищуриваясь на солнце, как будто ему отсюда тоже {61} будут видны эти туманные, беловатые и темноватые пятна, от которых зависит так много, да ведь, в сущности: все.
- Он здесь уже старожил: скоро год. Сперва операция, потом медленное выздоровление, а теперь долгое ожидание: что дальше? Режим, рентген, температура, прогулки, обед, весы; температура меряется три раза в день, прогулка -- это лежанье на террасе (завернувшись до подбородка в одеяло, на нижнем ярусе у третьего столба направо) -- завтрак, обед, чай, ужин -- занятие, разнообразящее день, почти удовольствие, если бы только хотелось есть; рентген и весы -- это проверка, пугающая всегда слегка -- пугала бы больше, но не надо думать; кашель, чужой и свой, улыбки сестер, разговоры с соседями.
- Надо всем этим, как режиссер, как верховный судья -- докторша. Она непререкаемый авторитет: только она может позволить выписаться из больницы, и знает, когда настанет это время -- а настанет ли? Иные выписывались, а потом через два месяца возвращались снова. Она знает человека насквозь, буквально "до мозга костей".
- Но она не знает, что больной в девятнадцатой палате -- старый полковник: и первая мировая, и гражданская, и Русский корпус в Югославии под конец вот, до этого ранения в легкие... что у него была большая, пестрая, интересная жизнь, любимая жена, вот теперь дочка только что уехала в Америку.
- Нет, она ничего не знает, и этого не видно на рентгеновском снимке, зато ей видно другое: глаза больного. Грустные, отмеченные особой печатью глаза, смотрящие с тоской, надеждой, немым всегдашним вопросом. Эти глаза у всех больных. Они встречают ее во всех палатах, в коридорах, во врачебном кабинете. Они чуть блестят от лихорадки, иногда мутные и чуть липкие, как и все кажется липким в больнице, несмотря на натертые до блеска полы, светлые стены, чистоту. Но липнет неистребимый больничный запах -- резкий от лекарств, сладковатый от больных, потных тел -- и смерти.
- Докторша работает давно. Пациенты меняются: больница остается. В самом начале своей работы она прочла страшную книгу Томаса Манна "Заколдованная гора". Политические, философские и литературные рассуждения героев на сотнях страниц были ей совсем непонятны: на медицинском факультете этого не проходилось. Но засасывающая, особая атмосфера легочной санатории сразу стала понятной. Ей часто потом приходилось вспоминать Манна; она видела то, о чем он писал, каждый день. {62}
- Полковник не читал Томаса Манна. Философiя всегда пугала его своей сложностью, от нее болела голова и становилось скучно. Но душные провалы "Заколдованной горы" он переживал сам, -- а это хуже, чем в книге. Книги вообще доставал, но с трудом; русские библиотеки в Западной Германии неохотно посылают книги в больницы, что и понятно. Книжных магазинов нет; да и мало теперь стало книг вообще, после второй мировой... то ли было раньше, у них в Югославии!
- Он часто рассказывал о старых книгах соседу, тоже офицеру, но другой части: советскому капитану. Когда тот попал первый раз в больницу, то дичился, смотрел исподлобья, нервно хватался за термометр, и высчитывал дни: когда выйдет.
- -- Как в лагере здесь, -- бормотал он, и уходил в себя, в беспокойные, тоскливые думы. Только бы выйти!
- Он вышел, несмотря на совет докторши, слишком рано -- и через два месяца вернулся снова.
- Операцию не повторили, но началось нудное, медленное, с переменной надеждой леченье, и оно сломило его.
- Он не рвался больше. Сперва молчал, потом, со скуки, стал больше интересоваться окружающими людьми, и часами вел с полковником разговоры, не всегда доверчиво, но внимательно прислушиваясь к его рассказам. Дошло даже до того, что, после долгих и хитроумных переговоров -- хитроумных потому, что немецких слов у них обоих, сложенных вместе, не хватало для одного разговора -- им удалось устроиться в той же палате на двоих, и на террасе они сами поставили рядом свои койки. Теперь, весной, можно было дольше лежать на террасе.
- ...Полковник оторвался от окна, за которым, по его мнению, докторша просматривала снимки, и перевел взгляд на небо. В защищенном со всех сторон солнечном прямоугольнике двора резкий горный ветер казался весенним.
- -- Снег сошел уже -- видите, какие сухие плиты на дворе? -- сказал он. -- Фиалки, наверно... скоро Пасха. А на Пасху, знаете, без России не обойтись. Я вот как раз над этим думаю. Скажите по совести: есть ли у вас такой день в году, когда вы без Советского Союза не можете обойтись? Скажем, там, первое мая, или октябрьская революция, или смерть Ильича, день армии... что еще? Вот вы там родились, там выросли.
- -- Весна у нас другая, это точно.
- -- Я об одной весне не говорю. И о родине тоже. Родина, она, может быть, каждый день нужна А вот читал я недавно в газете: {63} пишет одна журналистка о том, что, мол, надоели все эти пасхальные воспоминания о белоснежных скатертях, пора переменить пластинку и, вообще, почему-то у всех вдруг в прошлом оказались белоснежные скатерти. И тут я задумался, потому что чувствую, что она неправа, а в чем -- сразу сказать не мог. Потом понял.
- -- Обмозговали, значит, -- лениво тянет капитан. Тема интересует его мало, но почему не поговорить. Мать пекла, конечно, куличи на первое мая, и красила потихоньку яички, но это больше в детстве, потом редко приходилось бывать дома в эти дни, одни парады и демонстрации сколько времени для подготовки требовали... нет, без этого он с удовольствием обойдется...
- Иногда заходили в церковь, в особенности уже здесь, в плену, потом в эмиграции. Хорошо вспоминалось в церкви -- все о том же: свечка перед иконой, и мать, торопливый взмах руки -- мать крестилась мелко-мелко, и его крестила... старая ракита у пруда -- вербы наломал однажды у речки, охапку в церковь -- Вербная суббота, сказала мать. Ледоход тогда еще был.
- Давно не видел он ледохода, не слышал настоящего запаха талого снега, шумной, дружной, родной весны. "Белоснежные скатерти!" Что ж, а разве у них не было? Отца раскулачили, и дом их в деревне, под тесовой крышей, пошел под сельсовет, а они жили в пристройке к баньке, но и ту отец сложил из бревен так прочно, что она и советскую власть перестоит; и были у матери из приданого тканые шитым красным узором тонкие холщевые скатерти, которыми застилался стол на праздники, и везде, в самой бедной колхозной избе, и так, где приходилось бывать, у товарищей по полку, на заводе -- нет, повсюду они были, эти праздничные столы. Но придет же в голову людям рассуждать в газете о скатертях!
- -- ...А почему? -- слышит он снова голос полковника, -- тот говорил дальше, но он задумался и не слушал, -- почему это так? Вот я лежу, смотрю сейчас на эту стену, на небо над ней, а у меня, поверите ли, перед глазами картины проплывают, одна за другой, и настоящие, и то, что сам видел, все сливается в одно. Начиная с того, что "Грачи пролетели", вспомните: такие вот деревянные церковки, с которых великопостный звон слышится -- вы то уж не слышали, а я вам скажу, что просто видно, как он застревает в сучьях деревьев, в весеннем небе, грачиной стаей разносится; и вот от этих проталинок, посеревших льдин на реках и озерах, да распускающихся почек на тополях, до первой {64} черемухи, как боярышня в фате... Я, знаете, по части Рафаэлей не мастер, но вот Левитан, Маковский, Нестеров, Билибин, да сколько их! -- уж до чего хорошо они Россию писали, и именно весной, когда у нас весна с Пасхой так сливается, что не разделить, не понять, что от чего: тут и природа, и сказка, и церковь, и история, -- все вместе, неотделимо и радостно все.
- -- Немцы тоже яйца красят, а больше шоколадные, с зайцами, прячут в гнезда, чтобы дети искали -- подает реплику капитан, неохотно, потому что сам тоже вспоминает картину: где, когда видел? В музее... Идут вечером боярышни из церкви, девушки с фатой, разодеты в парчу и бархат, в меха закутаны, и все свечечки в руке держат, в таких же голубых и розовых бумажках, как он однажды совсем маленьким видел. Очень его поразило тогда: на картине шли бояре -- художнику захотелось парчей щегольнуть, а он помнит, как такие же свечи несли девчата в старых полушубках и платочках. На тысячу лет разницы хватит, а бумажки те же, и свет на лицах такой же...
- -- Еще я подумал, -- доносится голос полковника, -- как мы, мужчины, обязаны этим русской женщине. Празднуют теперь всякие женские дни, а об этом не вспомнят. А мы этого кусочка России никогда не сохранили бы так, если бы не они. И ведь где бы то ни было: не говорю уже о славянских странах, но в любой загранице, на Западе, в Америке, в Уругвае каком-нибудь, с кактусами и пальмами, где уж совсем не похоже, так нет же: не дай Бог, чтобы куличи сели! Любая. И спечет, и приберет, белую скатерть постелит, яйца покрасит, пасху творожную горкой сделает, свечку воткнет, цветок поставит, и как взглянешь на этот стол -- что ж вы думаете, только чтобы выпить и закусить, обрадуешься? Нет, не только, это уже вторая мысль, а первая то будет все-таки: вот и праздник, и солнце, из России, будто за окном и вербочки и березки, и колоколенки, и поля, и Христос Воскресе. Выразить не умею, но чувствую, что именно так, и была у нас эта белая скатерть раньше, не права госпожа журналистка, у всех была своя, доподлинно, и есть у всех, и будет, благодарение Богу и дальше, потому что правильно говорю вам: нельзя на Пасху без России обойтись!
- -- А без Пасхи, по вашему, тоже нельзя?
- Полковник открыл рот, чтобы сказать резкое слово, но снова закрыв его, поморгал ресницами, и одумался. Ну, что с него возьмешь, и что ему ответить, чтобы понял? Приподнялся на {65} локте, даже одеяло сдвинулось, но нашел, и наклонившись к лежащему рядом, в упор спросил:
- -- Вот вы обошлись, и как: лучше?
- Откинулся назад с полным сознанием своей правоты, и почувствовал, что его снова лихорадит.
- Капитан помолчал, обдумывая в свою очередь ответ. Казенные слова приелись, а своих не было. Снова вспомнил что-то и во рту стало горько, как от лекарства.
- -- Лучше или нет, а вот нам с вами в этой больнице придется обойтись без. Католическая Пасха через неделю, а наша неизвестно когда, ни к вам, ни ко мне никто не приходит, других земляков в наших палатах нет, похристосоваться будет не с кем.
- -- А мы с вами на что? -- почти весело уже подмигнул полковник.
- -- Так я ж...
- -- Можно и со столбом! -- уверенно сказал полковник, и повернулся на бок, чтобы задремать.
- Солнце звенело и рассыпалось по террасе, сквозь закрытые веки дрожали какие-то зайчики, расцветала черемуха, мягко касалась лица верба, и покойная жена в расшитом жемчугом кокошнике -- или это Таня в Америке? -- вносила пышный, румяный кулич со стекающими каплями глазури, как жемчужная поднизь, и алой бумажной розой, воткнутой в него вместе со свечкой. А за окном уходили в даль серозеленые билибинские поля и светлое, прозрачное небо, и гудели все московские колокола... "Воскресе из мертвых"...
- Умирали обычно в сто первой палате -- маленькой комнатке в конце коридора; католический священник и лютеранский пастор хорошо знали туда дорогу.
- Докторша иногда встречала их в коридоре -- казалось, что ей, лучше знавшей больного, надо было сказать духовному врачу историю болезни. Но диагноз был один и тот же, и совершенно ясен, -- а что пережил человек перед тем, как послать за священником -- этого она не могла знать, большей частью.
- В этот день у нее было ночное дежурство, и она вышла раньше из дома в городе, чтобы дойти до больницы пешком. Больница находилась за городом, почти уже в горах, последний кусок дороги шел лесом.
- Докторша свернула на боковую тропинку и нагнулась, чтобы нарвать пролесков -- крупных, лиловатых, как фиалки, хотя и {66} знала, что они не выдержат больничного запаха. Но они так заманчиво синели на темных прошлогодних листьях, и докторша подумала невольно, что весной всегда умирает больше больных. Именно весной, когда все оживает кругом, у всех вспыхивает надежда, даже у безнадежных -- справедливо ли это?
- Весной и осенью... но вот осенью эти листья облетели, они отцвели, высохли, не нужны больше, -- понятно: круговорот жизни. Зимой слежались под снегом, а теперь мешают молодой поросли, пробивающейся сквозь них -- и чего не вымел осенний ветер, подметет начисто весна...
- -- Надеяться надо до конца, -- вслух повторила она привычную фразу и почему-то вспомнила о двух русских больных, так смешно коверкавших немецкие слова, и так благодаривших ее за все, что она проделывала по отношению к ним, и сотням других больных, совсем не испытывавших такой благодарности. Смешные люди! Ведь это ее обязанность. Наверно, много видели горя, и потом одинокие, иностранцы, все кругом чужое, сговориться толком не могут...
- Пастор, медленно поднимавшийся на гору в своем автомобиле, затормозил и окликнул ее
- -- Фрау доктор, вы еще не устали собирать цветы? Садитесь лучше -- я сегодня опять к вам...
- -- О да, знаю... -- кивнула она, садясь с ним рядом.
- -- Скажите, ваша милость, -- начала она не совсем уверенно, -- вы знаете русскую религию тоже? Нет, нет, умирающих русских не предвидится, оба выздоровеют -- насколько я понимаю. Но вообще... они как-то иначе празднуют Пасху, я слышала. Сами они не могут мне объяснить, знаете, оба "никс гут".
- -- В восточной церкви, -- сказал он, -- совершенно изумительным, высочайшим лейт-мотивом проходит утверждение Воскресения Христа, воскресение души, вечной жизни, и это связано с воскресением природы, что в особенности понятно на севере, на их бескрайних просторах, и придает такую глубину, торжественность и радость их вере. Они это чувствуют сердцем -- больше, чем мы, вероятно.
- Пастор говорил долго, до конца дороги, и докторша думала, слушая его, что тот снимок, который он показывает сейчас ей, проникает гораздо глубже, чем ее аппарат. Да, не только одним лекарством может быть жив человек! {67}
- В воскресенье врачебного обхода не полагалось. Полковник вытащил после завтрака письмо Тани из ночного столика и снова принялся его перечитывать. Таня нарисовала на заголовке вербу и яичко, и писала, что послала ему воздушной почтой куличик и два яичка -- шоколадное и красное, и пучек вербы -- в их штате растет верба. Но посылка не пришла во время -- Таня писала, что Пасха у них в это воскресенье.
- Теперь он был рад, что не сказал об этом капитану, как хотел сразу, -- тот стал бы еще отпускать замечания.
- Полковник вздохнул и спрятал письмо в столик, -- кто-то вошел в палату -- сестра?
- Нет, это была докторша, -- что совсем не полагалось в воскресенье, и даже без сестры. Она подошла прямо к их кроватям, встала между ними и, сунув руки в карманы халата, улыбнулась сперва одному, потом другому.
- -- Кристус Воскрие-се! -- сказала она, и вспомнив еще что-то, поклонилась им в пояс. Потом, вынув разом обе руки из карманов, положила каждому на столик ослепительно голубое яйцо с пышным желтым бантом, и начала было быстро говорить что-то по немецки, но увидев, что по лицу полковника сперва медленно, а потом все быстрее покатились слезы, замахала руками, потрепала его по плечу и быстро вышла из комнаты.
- -- Что же это такое? -- бормотал полковник, никак не справляясь с собой. -- Христос Воскресе! Сказала. По русски сказала! Христос Воскресе! Что же это? Господи, за что же мне такая радость?
- Капитан что-то хмыкнул, и вдруг широко шагнул от своей кровати к нему и раскрыл руки.
- -- Воистину Воскресе, полковник, вот что! -- произнес он сдавленным голосом. -- Нет, не обойдемся мы! Воистину! {68}
Звонок по телефону
- Дождь. Узкие, холодные нити вытягиваются во всю длину, со всех сторон, справа, слева, бьют по стеклам с издевающимся злорадством, Где же вечерняя романтика и успокаивающее баюканье ноктюрнов? Улицы в взвихренной геометрии пересекающихся параллелей, фонари, витрины, освещенные окна домов мечутся в черных, блестящих лужах и что то кричат, только их не слышно...
- В такую погоду хорошо только дома, в уюте тепла и цветов -- хотя бы только вышитых на подушках и нарисованных на стенах. Да, дома... но дома -- нет, остались только дома. Вот как этот -- отдельный номер. Каждая вещь, как зеркало: в него смотрятся мимоходом и оно не сохраняет ничего из ненужных отражений.
- Угол стола, например. Неудобное кресло рядом. Черная лакировка телефона. Сильно подкрашенные брови под рыжими локонами слишком тяжелы для усталых глаз. Вызывающая краска на губах кажется, мешает им улыбнуться, ласково и грустно. Это больше подходило бы к лицу. И к мыслям тоже. Мысли стучатся, как дождь, и в них тоже взвихренные параллели... Крохотные молоточки навязчиво отстукивают что-то, гамма поднимается и падает, как капли за окном, как...
- ..."Два-восемь, два-восемь, два!"
- Она прекрасно знает, что это такое: телефонный номер. Она напевала его всегда про себя -- тогда. Два-восемь -- радостно. {69} Два-восемь -- робко. Два! Как прыжок с замирающим сердцем. Этот номер был записан в уголочке записной книжки -- как будто она могла забыть!.. Только номер, без имени. Но этот номер -- о, она и тогда уже знала -- она не забудет всю жизнь.
- Вызывающая краска на губах оказалась бессильна. Губы улыбнулись -- умоляюще и грустно. Пальцы протянулись к телефонной трубке и осторожно, как будто боясь разбить что-то, звякнули кружочками.
- "Два-восемь... два-восемь... два!"
- -- Алло?
- -- Милый... это ты? Ты -- дома? Это уже -- половина счастья. Нет, нет, ради Бога, я не сошла с ума, я прошу только одну-две минуты, чтобы объяснить и тогда ты поймешь -- милый, ради Бога! Если бы ты знал, что для меня значит одно уже сознание, что вот сейчас, на другом конце провода, ты держишь в руках такую же трубку и слышишь меня...
- -- Но позволь...
- -- Только одну минуту! Милый, дай мне объяснить тебе... Ты поймешь и, может быть, даже ответишь. Видишь ли, я здесь случайно, проездом. Но я так волнуюсь, выходит непонятно...
- -- Прежде всего -- спокойствие.
- -- Да, ты всегда говорил так. Голос изменился немного, но... видишь ли, теперь, когда я знаю, что ты меня слушаешь, я могу говорить спокойно. Что же случилось? Ничего. Знаешь, иногда самое тяжелое именно в том, что ничего не случается. Я даже не приехала сюда, а просто проездом, завтра уезжаю снова. Чужой, пустой город. Впрочем, для меня теперь все города -- чужие, и ты понимаешь, почему. Скука, одиночество, усталость. И все время эти молоточки в ушах, стучат, как будто нашептывают что-то. Вот и подсказали -- твой телефонный номер. Ты думаешь -- я забыла? О нет. Слышишь -- нет! Вот и позвонила тебе, как всегда, в нашем городе. Просто закрыла глаза и представила себе, как эта гамма побежит по проводам -- в прошлое, на твою улицу, в твой дом, в твою комнату. И ты снимешь трубку и ответишь... Боже, как я боялась, что не... ты ответишь мне, а кто нибудь другой... другой. Ты меня слушаешь?
- -- Да.
- -- Милый, как я тебе благодарна за это! Ты не можешь себе представить, как тяжело молчать, всегда молчать. Знаешь, может быть и раньше я слишком много молчала. Может быть, ты даже и не знал, как я тебя люблю, как люблю... Помнишь, {70} ты всегда говорил мне: "Бедный Йорик!". Сколько раз я раскрывала Гамлета на этой странице и слышала твой голос... Может быть, если бы ты знал, как я тебя люблю, многое было бы иначе. И вот именно это я и хотела тебе сказать. Я тебя люблю! Только это, и ничего больше. Я любила тебя и тогда, и всегда, и теперь. Я ничего не забыла и часто вспоминаю, правда, не очень часто, но все таки, и каждый раз мне так больно, что ты этого не знаешь. И вот теперь, когда я сказала, мне стало легче. Видишь ли, если бы я могла хоть на могилу твою придти.. Но ведь у меня и твоей могилы нету даже! Да, я знаю, что ты погиб -- мне сказали об этом. Но меня не было около тебя, я тебя не видела, не слышала твоих последних слов, и вот иногда так хочется сказать тебе, и услышать хоть одно твое слово... Ты... ты не сердишься? Ты теперь понимаешь меня, да? Я сейчас положу трубку и завтра уеду, и никогда -- слышишь -- никогда больше не вызову твоего номера. "Мгновения не повторяются" -- ты любил говорить так. Но сейчас, на прощанье, действительно на прощанье -- скажи мне что нибудь, хоть что нибудь, любимый мой!
- -- Бедный Йорик!
- Рука с трубкой упала на стол. Женщина в кресле плакала, и слезы черными струйками разбегались из под накрашенных ресниц. Но губы улыбались -- трепетно и неясно.
- Сидевший за письменным столом в своем кабинете профессор прислушался еще с минуту, и медленно, как будто цепляясь за что-то, положил трубку.
- Он не улыбался. Он подумал и повернул стоявшую перед ним на столе женскую фотографию в траурной рамке так, чтобы свет лучше падал на нее.
- _ Видишь ли -- вполголоса произнес он, -- у нее был почти твой голос. А сколько раз ты спорила со мной, и доказывала, что современная техника только мешает свободе духа... Что же делали бы в наше время бедные души, если-бы они не могли -- позвонить по телефону? {71}
Из-за фиалок
- Фима и Фея жили в одном и том же доме, выходившем на площадь с пятью углами. Дом и был одним из этих углов: позеленевшие стены, ржавая заплатанная черепица угловатой крыши. Наверху окна были сделаны очень большими, их наверно пробили недавно, и потому казались они светлыми и тоже заплатами, как и жесть в пряничной каемке черепиц; а внизу были шаткие изъеденные двери с разинутой львиной пастью на фронтоне.
- Фею все звали так, сокращенно и ласково, хотя настоящее ее имя была Фелицита, и она мало чем походила на принцессу эльфов: глаза были только красивы, цвета затонувших фиалок, и руки. Такие руки должны быть у художников и неясно волнующих женщин в старинных усадьбах. Но Феина усадьба давно уже потонула в половодье революции, а сама она работала в переплетной мастерской и этим исчерпывались ее художественные наклонности.
- В мастерскую уходила с утра. Там пахло разными сортами бумаги, миндальным клеем, тяжело повизгивали прессы, и с серого халата мастера, золотившего буквы, осыпалась, как с крылышек моли, мельчайшая золотая пыль.
- Фее давалась самая тонкая работа: она переплетала изящные томики стихов в сафьян и муаровый шелк, подбирала парчевые переплеты к сказкам, и обтягивала замшей громадные исторические тома. Она умела вышивать крышки книг бисером и вкрапливать {72} в них разноцветные инкрустации, прожигала бархат коричневыми буквами, выбивала медные уголочки, и вообще гордилась своей работой. Красивая книга может дать много утешения, в особенности, если подняв от нее глаза, увидеть в узком высоком окне бесцветное небо и знать слишком хорошо, что когда оно потемнеет, то надо идти домой и кончить сегодняшний, и много еще завтрашних дней. Да, книга -- это утешение всегда.
- Дома был муж, низенький, толстый, в круглых больших очках, румяный и медлительный. Он служил бухгалтером, стройно выводил ряды цифр, а дома надевал аккуратный халат и такими же рядами перестраивал книги на своей любимой полке: увлекался историей искусств и слыл большим знатоком прерафаэлитов.
- В жизни проявлял иногда некоторую сентиментальность: -- следил за тем, чтобы на зеленых надоевших столах у каждого служащего в дни именин появлялся завернутый в выгнутую бумагу вазон с дешевыми сезонными цветами, предпочтительно "со значением". По воскресеньям ходил в кинематограф, чаще на дневные сеансы, когда воздух чище и медленнее развертывают фильм.
- Хозяйство вела сестра Феи. Она была моложе, современнее. Вычистив до блеска кухоньку, усердно красила губы и уходила в университет. Училась больше из самолюбия, чем склонности, будущее свое строила на осторожном флирте.
- В сущности Фея была довольна своею жизнью, и только изредка чувствовала, что ей чего то не хватает. Это ощущение надвигающейся пустоты, увлекающей куда то в стремительную бездну, стало чаще особенно с того времени, когда у них появился Дамиан.
- Внизу под лестницей, окна нижней квартиры выходили в крохотную закутку двора, стиснутого старыми стенами. Там было всегда темно, сыро и пахло кошками.
- Фима жила в одной комнате, другую сдавала, и когда за стенкой поднималась брань, грозно стучала метлой. Фима была большая, угловатая, толстая от накрученного поверх пальто синего передника, с жесткими, как расщепленное дерево, руками, и совершенно бесцветным плоским лицом. Сжатые в ниточку губы, белые брови, неукротимые буйные глаза точечками, намалеванные ярмарочным художником дешевой лазурью.
- Когда то Фима была замужем и муж называл ее Фимушкой, а чаще Фимкой. Он круто пил, больно бил и ругался, с остервенением {73} выдумывая новые слова. Фима не знала, где он теперь, втайне надеялась, что либо спился окончательно, либо в тюрьме. На расспросы огрызалась, делала все молчком, исподлобья: раз навсегда она сурово осудила жизнь.
- Мести лестницу и выбоины узенького тротуара перед домом, на котором самое большое место занимал деревянный люк помойки с тонкой струйкой липкой грязи, просачивавшейся из под прижатого кольца, -- доставляло Фиме некоторое удовольствие. Она любила эту работу и торжественно надевала зимой серые перчатки без кончиков пальцев, чтобы удобнее было держать метлу. Пятиугольная площадь была ее настоящим хозяйством, она знала ее наизусть, знала, какой уголок и когда освещает солнце, как меняется площадь от проходящих в разные часы людей.
- Наверху в их доме жила переплетчица, видно, из бывших благородных людей; на лестнице как то остановилась, надевая перчатки, и Фима видела: руки такие бледные, как будто светятся в темноте. Каждое утро стучала каблучками, потом приходила на обед, уходила, возвращалась вечером. В сумерках ее лицо становилось старше, усталым и ровным, глаза скользили вокруг, не замечая, думала она наверно о каких то своих особенных вещах, никчемные такие мысли.
- Сестра ее -- фря, гордая девченка, губы мажет, как людоедка, ничем не лучше ресторанных девиц. Муж у этой наверху человек аккуратный и квартирка хорошая: Фима заходила к ним как то починить водопровод, она в доме за дворника, так видала: чисто, в столовой рояль и большая картина во всю стену, парк какой то: под краской холст виден.
- Теперь Фима стала интересоваться всем, что делается в верхней квартире, потому что туда стал почти каждый день заходить Дамиан, а про него ей все нужно было знать.
- Каждый день, часов в пять утра, Фима приходила в ресторан, выходивший вторым углом на площадь: мыть посуду на кухне, вытирать мокрыми, пропахшими пивом тряпками черные от пепла лужицы на мраморных столиках, сметать в кучу окурки. Чистой публики здесь не бывало: больше в кепках и мятых шляпах, с небритой губой. Приезжали ночью и горланили до утра.
- Фиме был хорошо знаком дым, этот синий, винный перегар, мерзость и грязь ресторанная, пьяные слезы и песни. Только теперь приходила она раньше, и, поджав губы, становилась у стеклянной внутренней двери с тряпкой в руке, будто ожидая, {74} чтобы войти. За дверью, у черного пианино, сидел Дамиан, худенький такой и бледный, тоже наверно не сладко всю ночь барабанить.
- Дамиан держал себя очень независимо: днем учился в консерватории, с вечера до утра играл в ресторане. Кроме того, занимался гимнастикой, чтобы беречь здоровье, идеально крахмалил сам себе белье, и тщательно разутюживал чуть ли не каждый день единственный приличный костюм, потому что иначе чувствовал себя погибшим человеком.
- Ели бы его одеть в цветной фрак с кружевными манжетами и фуляровым платком вокруг шеи, то любой художник мог бы писать с него портрет маркиза тридцатых годов прошлого столетия. Но Дамиан ограничивался тем, что любил музыку, женщин, свою гордость и молодость, и твердо верил, что каждый день хорош, потому что может быть чудесным.
- Кроме того, ему везло. Знакомый бухгалтер, живший напротив ресторана, любезно предоставил в его распоряжение старый, замечательно певучий Стейнвей, а жена бухгалтера с поэтическим именем Фея и всегда чуть затуманенными глазами умела чутко слушать. Дамиан часто играл с ней в четыре руки: она вторила мягко и бегло, приятно сливала с ним тон, и он любил смотреть на ее руки на клавишах -- не руки, а перламутровая поэма.
- У сестры ее только губы были яркими, а в остальном -- бесцветный холодок. Дамиан относился к ней безразлично. С Феей же любил вести длинные разговоры, сумерничать. В ней нравилась какая то старинная хрупкость, и она читала много книг и давала ему ценные советы. В вопросах красоты Дамиан был очень строг и учился всему.
- Когда часы отзванивали восемь, он быстро поднимался, застегивал ненужную пуговицу, и, картинно поцеловав руки, спускался по лестнице очень прямо и весело. Надо было перейти через площадь и сесть за разбитый отчаянный инструмент, который он презрительно называл "шкапа".
- От предлагаемых рюмок Дамиан вежливо, но решительно отказывался -- с него достаточно было одного запаха и обалделых, одеревянелых лиц. Под утро, когда всем становилось уже все равно, Дамиан позволял себе иногда увлекаться, варьируя заказанные ему мелодии так, что даже на этой "шкапе" они начинали звучать. {75}
- Вот таким слушала его Фима. Фима знала, что Дамиан -- не фамилия, как думали многие, она посмотрела в святцы, и необычность звучного "Дамиан" вместо обыкновенного Демьян почему то смутило ее. Фима с болью заметила однажды оторвавшуюся пуговицу на манжете и чувствовала, что ему, такому разутюженному и чистенькому от этого неловко, а зашить, верно, некому.
- Фима жадно глотала с чужих губ все обрывки разговоров, в которых упоминалось его имя. Она не призналась бы в этом никому, конечно, да и сама не могла разобраться -- почему ей вдруг так понравился этот красивый мальчишка? По годам он быть может ей в сыновья годится.
- Но не в этом дело, и не в том, что он может быть и не видел никогда за стеклом двери приплюснутого носа, мокрой тряпки в руке. Не знал, что будет она перетирать чистеньким лоскутком от своего старого платья черно-белые лады инструмента потом уже, когда он уйдет; а если бы он вдруг остался и заговорил с нею, то о чем же, о Господи?! Разговоры -- это с той, наверху, Фима видела, как они стояли у окна рядом; эта ему подстать, или какая другая, еще получше.
- Дело совсем в другом: в том, что Фима почувствовала вдруг однажды, что у нее расплываются губы в ласковой, умоляющей улыбке, и еле успев спохватиться во время, огрызнулась на подошедшего кельнера.
- -- Ну, чего стоишь? Гони в шею этих пьяниц, налакались, свет на дворе уже. Красавчик может еще до полудня барабанить будет, а я стой и дожидайся.
- Дамиан приходил по вечерам разговаривать, а по утрам, если ему надо было разучить какую нибудь вещь. Фея в мастерской, муж в конторе. Сестра равнодушно прислушивалась из кухни к пассажам. Так было и в этот день.
- Придя на обед, Фея прошла в столовую и удивленно остановилась. В низенькой, молочно белой вазочке, служившей иногда пепельницей, рассыпался на широких круглых листьях букетик крупных, темнолиловых фиалок. Фея очень любила фиалки, и, пожалуй, больше всего эти осенние, такие большие и темные, без запаха, таинственные и сумрачные, как стихи. Кто их принес? {76}
- -- Кто принес фиалки? -- спросил муж, когда Фея прошла на кухню, чтобы вымыть руки. Он стоял там, внимательно следя за приготовлением горчицы.
- -- Фея, -- быстро сказала сестра, -- я сама видела.
- Фея недоуменно взглянула на нее -- она только что собиралась поблагодарить за фиалки сестру.
- -- Ты?! -- удивленно спросил муж. Круглые стекла очков блеснули недоверчиво. Сестра чуть улыбнулась, опуская уголки накрашенных губ. Сестра никогда не покупала цветов, считая это старомодным. Муж подносил только в именинные дни. Больше никто не приходил, кроме Дамиана... неужели Дамиан принес ей фиалки?
- -- Ну да, я купила их еще вчера, у меня была мелочь, -- быстро сказала Фея, слегка покраснев, и вышла из кухни.
- Почему сестра не сказала сразу, что букетик принес Дамиан? Что же тут удивительного? Он так часто бывает у них в доме... внимание, любезность, но сестра солгала, и хотела, чтобы Фея поддержала ее -- почему? Потому что этого не должен знать муж. Он может подумать, что... что именно?
- Лиловый букетик на столе стал вдруг таинственным и волнующим. Какой милый! Сам принес, сам поставил в вазочку... потихоньку, чтобы доставить ей удовольствие. Себе, наверно, он отказывает во всем.
- Обед прошел молча. Муж был деловит и сосредоточен, приглядывался к чему то, Фея чувствовала себя виноватой. Почему не сказать правду? Но знала, что теперь уже не скажет. Пусть эти фиалки останутся такими же сумеречными и нежными, как их разговоры с Дамианом. Не для других, а только для себя.
- Улыбку его она тоже бережет, вспоминает потом, оставшись одна, о ней -- заразительной, чуть лукавой и торжествующей -- как будто вот и нет ей запрета, и не может быть, потому что каждый может брать то, что ему нужно. А как он подчеркнуто красиво целует руки! Может быть, когда они встретятся следующий раз, поцелуй будет более долгим?
- -- Я вам так благодарен, Фея, больше, чем вы можете себе это представить, -- он не докончил фразы, уходя, -- и может быть, теперь это недосказанное закончено -- фиалками?
- Фея поздно вышла замуж. Все надеялась, что придет кто то, красивый и смелый. Были увлечения, разочарования. Как то вдруг спохватилась, что больше ждать нечего. Четыре года замужества прошли незаметно -- работа, книги, дом. Все это конечно {77} совсем не главное и не нужное, но за пустяками забывается о том, что уходит жизнь. С тех пор, как у них появился Дамиан, она вспоминала об этом чаще -- слишком уж сияющей была его улыбка. А какой она должна быть для той, которую он любит!..
- День давно уже кончился. Фея долго курила, смотрела, как темнели фиалки, пока не стали совсем черными. В комнате ходил дым, сливался с гаснувшим светом пасмурного дня, и все кругом, каждая мелочь, вплоть до Феиного серого платья казалось мягким, безнадежным, обволакивающим усталостью, от которой тухнут глаза и никнут плечи. Но ведь Фея может засмеяться еще, победно и ликующе и... дать поцеловать не только руки.
- Выйдя на лестницу вместе с сестрой, Фея спохватилась:
- -- Почему ты сказала, что я принесла фиалки?
- -- А разве не ты?.. Что ты говоришь! Право, я была уверена... ого, Дамиан начинает не на шутку ухаживать.
- -- Что за глупости!
- -- Ты думаешь, что я ничего не вижу? Достаточно посмотреть, как он целует тебе руки. Настоящий маркиз! Поздравляю. Мне лично он не очень нравится. Замаринованный эстет. Но это в твоем вкусе. Помнишь, тот...
- -- Брось! Ничего подобного!
- -- Чего же ты тогда так волнуешься? Меня не проведешь, Фея, да ты и сама отлично знаешь, что это так...
- -- Я просто думаю, что Дамиан сам очень любит фиалки...
- Они пошли дальше, не заметив Фимы, стоявшей под лестницей. Она только что взяла совок и метлу, чтобы идти на улицу.
- "Фиялки", -- повторила про себя Фима и снисходительно улыбнулась. Вот, то-же... словно баришня. Музыку играет и фиялки любит. Чудной.
- Она вышла на порог, посмотрела вслед удаляющимся фигурам и принялась скрести тротуар.
- Сейчас площадь красива. Сумерки закутали углы туманом, и в нем оранжевые огни фонарей. Люди проходят спокойно, неспеша. С женских плеч свешиваются меха, проплывают облаком духи, солидным баском рокочут мужчины...
- -- Купите фиалочек! Фиалки хорошие!
- С рынка возвращается торговка. В большой корзине смятые непроданные астры и ворох маленьких лиловых букетиков. Надо их сбыть поскорее, а то к завтрешнему дню завянут, ненадежный товар. Астрам ничего, их хоть щеткой причесывай, а эти -- чуть что и завяли. {78}
- Фима слышит голос торговки еще с дальнего угла и хмурится. Что она, с ума сошла, что ли? Деньги на ветер кидать? Лучше уж нищему подать, хотя все они тунеядцы, обманщики.
- Но когда торговка, безцельно покричав, подходит ближе, Фима, сурово нахмурив брови, поднимает полу пальто, достает из кармана юбки толстый старый кошелек и долго роясь в нем, вынимает негнущимися пальцами серебряную монетку.
- -- На. Давай вот этот, что ли. Не пропадать же им.
- Торговка удивленно смотрит на нее, и Фима чувствует, что краснеет до ушей.
- -- Проваливай дальше, тут тебе не базар, -- ворчит она, и схватив метлу, втянув плечи, как от позорного дела, ныряет под лестницу. В руке зажат крохотный лиловый букетик. Фима смотрит на него под желтой мигающей лампочкой, и растопыривает пальцы, чтобы оберечь, не смять.
- Какие они жалостливые, цветочки, того и гляди раздавишь. Вот и душа у него такая же неясная, молоденькая совсем. Каждому игрушку хочется...
- Фима высыпает на комод оторванные пуговицы, завалившиеся иголки. Они аккуратно хранятся в старой лампадке толстого вишневого стекла, со сломанной ножкой. Дырку она подклеила воском, а лампадку купила новую, белую, эта же стоит на комоде так, для чего придется.
- Теперь Фима осторожно моет рубиновую лампадку, протирает кончиком передника круглые выбоины узора. Надо поскорее, чтобы там, в ресторане не заметили. Засмеют.
- -- Тряпку свою на струменте забыла, -- ворчливо говорит Фима, оттопыривая одной рукой передник, а другой отстраняя кельнера, изогнувшегося у притолки -- что, красавчик этот пришел уже?
- -- Сейчас придет, а ты не бросай тряпок. Он строгий.
- -- Знаю, знаю.
- Фима боком подходит к пианино, смахивает невидимую тряпку, оглядываясь, вытаскивает из под передника лампадку с фиалками, ставит ее на крышку и отойдя на шаг, любуется. Вазочка хоть куда, так и светится. Ну, вот...
- У стойки звенят стаканы. Фима шмыгает в дверь, сопя и краснея, и даже не бурчит на ходу, по привычке.
- Фима не спит всю ночь, тяжело ворочаясь, прислушиваясь, как скрипит кровать и нудно стонет пьяный жилец за стеной. {79}
- Может грех -- ставить в лампадку цветы? А иголки класть -- не грех? А если кто видел, как она поставила, или Дамиан спрашивать начнет -- и теперь все на кухне над ней зубы скалят? Ну, с ними то она рассчитается сразу. Понадобится, и в зубы даст. Разговор короткий.
- А он играет, да нет-нет и взглянет, любит ведь эти самые фиалки. Вот и поймет, что не все только пьяные рыла кругом. Может быть, зайдет к ней поблагодарить... смешно даже. А вдруг? Сел бы вот здесь за стол, она постелит чистую скатерть, поставит самовар. И варенья есть одна баночка, для баловства сварила. Водки она не любит, ну ее, погань, и без нее то уж сейчас голова кружится, в груди дух захватывает. Господи, да она не будет знать, куда руки девать! Что сказать то ему? Слова у нее как метла -- и скребут и дерут.
- Очень вам благодарен, Евфимия Ивановна, -- скажет Дамиан, -- напрасно старались, а я вот всю ночь играю и смотрю, смотрю и играю, и думаю -- кто бы это? Не иначе, как вы. Давно вас заметил. Вы рабочий человек, я тоже. Греха тут нет, Евфимия Ивановна. У всех у нас тяжелая жизнь.
- Тяжелая жизнь! Уж тут она ему все расскажет, все...
- Вечером Фея вернулась из кинематографа. На экране смешно и мешковато одетая женщина, у которой муж больше всего интересовался жареной индейкой, странным сцеплением обстоятельств попала во дворец к настоящему принцу в маленьком немецком княжестве. Она надела парижское платье, сразу расцвела и похорошела, ужинала с принцем за одним столом, а потом, утром, ушла от него опять -- в прежнюю жизнь.
- Артистка не была особенно красива, но Фею поразили ее глаза -- взгляд, уходя -- глаза человека, прощающегося со сказкой. Она уходила молча, и от этого молчания хотелось закричать.
- Как всегда после кино, Фее казалось, что на нее самое смотрят тысячи глаз. Она легко двигалась, и сама залюбовалась своими руками, быстро переставлявшими на столе посуду и осторожно приласкавшими низенькую вазочку с лиловым букетом.
- Сидевший напротив муж внимательно посмотрел на нее.
- -- Так, значит, ты купила эти фиалки, Фея? -- спросил он, усмехаясь слегка.
- -- Да, конечно, почему ты спрашиваешь? -- Фея старалась, чтобы ее голос звучал ровнее. {80}
- -- Потому что я сам купил их по дороге из бюро. Ты что то грустишь последнее время, и мне хотелось обрадовать тебя. Почему ты солгала, Фея?
- Ночью Фея осторожно плакала в темноте, делая вид, что курит. Слезы падали беспрерывно и устало, и она ровно переводила дыхание, чтобы не заметил муж.
- Как могла она подумать, что Дамиан?.. О да, он очень ценит ее, как друга -- но ведь друзьям не приносят фиалок, не делают волнующих намеков. Маленькая ложь, наполнившая ее всю еще не обманутым ожиданием, показалась Фее вдруг большим, потерянным счастьем.
- Человек всегда надеется на то, что еще может, должно случиться -- пока вдруг маленький пустяк -- такой вот непринесенный букетик фиалок беспощадно покажет, что больше нечего ждать, что жизнь уже прошла, и нужно как то доживать, примирившись с последней потерей. В жизни должно быть счастье у каждого -- но у многих его не бывает никогда.
- Пьяная компания засиделась до утра. В шесть часов совсем рассвело. Желтые, как пиво, лица, желтые столы, желтые даже клавиши, синий дым. Под глазами у Дамиана темные круги, он встает, наконец, чуть заметно потягивается, хрустя пальцами. Скорее домой, под холодный душ и спать. Потом опять душ, гимнастика, и тогда он встретится с Эллен.
- -- Волга, Волга... -- доносилось с улицы, гудели еще желтыми голосами последние гости. Складывая ноты, Дамиан чуть не опрокинул нелепой красной вазочки, оказавшейся вдруг на крышке пианино. Кто ее сюда поставил? В тусклом красном стекле наполовину свернувшиеся фиалки, дымные и тоже не спавшие всю ночь. Дамиан улыбнулся чему-то и пошел к выходу. На ступеньках остановился, зажмурившись. Из-за острой крыши дома выплыло солнце.
- -- Букетик свой изволили забыть. Это вам преподнесли-с, -- хихикнул кельнер, присюсюкивая по старинке, и догнав его, сунул серо-лиловый комочек. Дамиан удивленно приподнял брови, брезгливо взял его, повертел в пальцах мокрые свисающие стебельки, огляделся. Рядом стояла, уставившись на него, толстая смешная баба, подметающая улицу. Он часто встречал ее и иногда удивлялся: чем может жить вот такой человек? А ведь эти голубые точечки на белесом лице тоже смотрят на солнце. может быть, думают что нибудь. {81}
- Дамиан повернулся и услужливо бросил букетик в большой серый совок из заплеванной грязью жести. Пусть она не подбирает его с улицы, по крайней мере, ей тоже облегчение. Ему показалось, что он сделал доброе дело, и он улыбаясь, пошел по улице, щурясь на солнце.
- В этот день он сам купил букетик фиалок -- больших, темно-лиловых и очень нежных. Эллен хотела приколоть их, но потом раздумала и оставила на столе.
- -- Я люблю фиалки, но только парижские, знаешь, из шелка. Их можно надушить, по крайней мере, а то эти почти не пахнут, особенно осенью, так быстро вянут.
- У Эллен были золотистые волосы, нежный румянец и мелкие зубы в подкрашенном сердечке рта. Дамиан осторожно подал ей накидку, отороченную пушистыми лисами. Он не мог купить ей шелковых парижских фиалок. Он очень любил ее, и думал, что она поймет, и это было очень больно. {82}
Казачья невеста
- Привычка рано просыпаться осталась у Луизы, но помечтать в кровати -- наслаждение. Да, больше не надо вскакивать в шесть часов по будильнику и разрываться на все стороны под сухим, пристальным взглядом фрау Шпрехт. Три года в этом вылощенном скучном доме, где каждый кусок сахара отсчитывался в сахарницу и запирался на ключ! Фрау Шпрехт иногда являлась кошмаром во сне: сухой, острый нос и колючие пальцы.
- Нет, теперь Луиза не горничная даже, а экономка, и у дипломатов. О да, между маленьким заморышем -- Лизхен, -- провинциальной невинностью, вечно голодной и с красными руками, явившейся из Маркт-Швабена под Мюнхеном в Берлин "прислугой за все", -- и фрейлейн Луизой теперь разница не только в пятнадцать лет!
- Луиза вскакивает, швыряет одеяло и очень тщательно принимается за туалет. У нее стройная фигура, свежая кожа, вздернутый нос, подбородок решителен и упрям. Черное платье из хорошей материи обтягивает грудь, а передник она наденет только, когда сойдет вниз. "Вниз" -- это несколько этажей широкой лестницы в коврах, лучшего отеля в Берлине. Два года она вела хозяйство шефу иностранного бюро печати на его вилле в Ваннзее; но теперь вилла сгорела во время налетов, и они перебрались сюда. {83}
- Девять часов -- надо приготовить завтрак. Шеф, еще кутаясь в халат, прошел в бюро и включил радио. Бюро служит и общей комнатой -- они занимают весь этаж. После обеда, когда нет посторонних, можно усесться с починкой белья в кресло и слушать заграничное радио. Шеф ничего не имеет против и часто разговаривает с ней. Синьора Франчетта -- итальянская журналистка -- угощает ее сигаретами, хотя Луиза не курит, а прячет про запас. Или эта русская дама, Демина. Но с ней у Луизы совсем особые отношения.
- Демина приходит каждый день на несколько часов, дает уроки русского языка шефу и слушает для него московское радио. Луиза незаметно для других подсовывает ей под блюдечко сигаретку, и всегда следит, чтобы у нее была чашка крепкого, хорошего кофе. Надо же доставить удовольствие человеку: ей так плохо живется.
- Да, это не совсем обычные отношения. Демина интеллигентная женщина, не чета ей, -- как там ни верти, а все таки экономке. Она тоже служащая, но у нее прекрасные манеры и меховая накидка, которую Луизе не купить и на годовое жалованье, а носит она ее так, как носят настоящие дамы -- не заботясь о ее цене. У нее некрасивый, но очень симпатичный муж. Когда Луиза приходит к ним, он встает, здороваясь с нею -- настоящий аристократ! Если рассказать сестре в Маркт-Швабене, какое у нее знакомство! И фрау Шпрехт не поверила бы, что она, Луиза, может просто придти к таким людям без приглашения и сказать "Вот, фрау Нина, парочка форелей на ужин -- сегодня достала у нас в отеле, надо же побаловать вашего мужа".
- У них убогая квартирка во дворе и слишком уж несложное хозяйство разоренных войной беженцев, второразрядных иностранцев. Шеф Луизы -- привиллегированный, ему прощаются причуды и выходки; "остовки" на отельной кухне -- крепко сколоченные девки: их только жаль, особенно "Валью". Она напоминает чем то далекую Лизхен из Маркт-Швабена, и Луиза старается подкинуть им тоже чего нибудь. Ничего, отшлифуются и эти.
- А вот такие, как Демины -- это на середине лестницы. С одной стороны -- благородное общество, с другой -- жизнь, которой не позавидует жена чернорабочего: у той кастрюль и белья раз в десять больше. {84}
- -- Мой сервиз, -- улыбнулась Демина, приготавливая кофе, принесенное Луизой, -- не совсем Розенталь, но пить из него можно, а это главное!
- Луиза смотрит на знакомые разномастные чашечки с тарелочками вместо блюдец, и находит в них особое очарование, не понимая, почему ей так нравится, что хозяйка не стесняется своей бедности, и не прячет ее судорожно, как сделала бы немка. Именно в этой небрежности, по мнению Луизы, и проявляется широта русской натуры: это удивляет и притягивает.
- -- Непременно хочу брать у вас уроки русского языка, фрау Нина. А то я только и знаю, что -- "пожалста" и "карашо". Майор говорил, что теперь образуется целая армия из русских: казаки и генерал Фласофф. Кто знает, в жизни случаются разные вещи...
- Луиза начинает говорить задумчиво. Но как только мечте даны слова, она не может удержаться больше. Плотно, как боровик, усаживается в кресле, хлопает руками по локотникам, и в голубых глазах загорается дикая энергия.
- -- Вы знаете, фрау Нина, я часто ходила на лекции о России. Конечно, мне не все было понятно. Я кончила только деревенскую школу, все время работала, как вол. Вы знаете, что значит быть одной прислугой? Откуда вам знать! Вставала в шесть, ложились в двенадцать. Но зато я посмотрела, как живут другие, и сказала себе: "Луиза, батрачить можно было и в Маркт-Швабене. Если у тебя голова набита не навозом, то ты добьешься чего нибудь. Надо только сжать зубы и кулаки..."
- И Луиза выбилась. Она рассказывает всю свою жизнь. Через три года уже она была кокетливой, расторопной горничной, и перешла на другое место получше.
- -- Вот это была моя цель, фрау Нина: стать экономкой в приличном доме, лучше всего у одинокого дипломата, скопить себе приданое и выйти замуж. Вы не знаете, как трудно рабочей девушке найти себе мужа. Я не говорю, конечно, о Францеле: таких много. Я очень долго держалась, но он тоже из под Мюнхена, земляк, и встретилась я с ним заграницей. Да, побывала в Швейцарии, служила там пять лет у одной англичанки, прекрасное место! Я всегда копила и откладывала. У меня в сберегательной кассе есть две тысячи марок, и потом вещи. Я покупала все, что нужно, для собственного хозяйства и посылала {85} сестре на хранение. Конечно, мебели нельзя было приобрести: она потрескается, но зато -- все столовое и постельное белье, одеяла, кухонную посуду, сервиз, вазочки, утюг...
- Луиза прищуривается от удовольствия, загибая пальцы при пересчитывании своих богатств.
- -- Когда я приехала к сестре посмотреть, нет ли плесени в ящиках, она мне сказала: "Я бы тоже могла пользоваться, все равно лежит у тебя без дела". Но нет, не дешево доставалось. Ведь так легко потратить деньги, когда живешь в большом городе. Я тоже не монашка, но всегда спорила с Францлем. Францль, -- говорила я ему, -- ты тоже зарабатываешь, будем копить вместе. Через два года ты сможешь купить полный гарнитур для спальной, а я кухонную мебель и диван. Тогда мы сможем пожениться, взять квартиру, и иметь ребенка. Я не хочу кучи детей, но одного или двух. И свой дом, фрау Нина, понимаете?
- Глаза Луизы сияют мечтой, и Деминой кажется, что она тоже видит ее глазами: уютная квартирка, веселые мальчишки -- у Луизы непременно должно быть сыновья, -- возвращающийся вечером с работы муж, -- весь этот мелкий, но от того, что он выстрадан -- ставший большим смыслом жизни, мирок.
- -- Что же Францль? -- спрашивает она, хоть чувствует, что этого вопроса не стоило бы задавать.
- -- Ах, Францль! -- Луиза жестко сжимает губы и передергивает плечами.
- -- Я же говорю -- первое увлечение. Для иной это, может быть обошлось бы еще дороже, но мне стоило тысячу марок. Конечно, сперва было очень тяжело, но я удержалась все таки, и не бросила работу, как он меня ни уговаривал... В романах читаешь о любви. В молодости я тоже верила этому. О да, я и теперь еще молода, мне всего тридцать лет, я здоровая женщина, и, особенно теперь во время войны, всегда находится кто нибудь... Один майор постоянно приезжает в штаб, и останавливается у нас в отеле. Очень интересно рассказывает, и любит выпить. Ну, и лишняя сотня марок тоже не мешает, не правда ли? На то, что он мне подарил прошлый раз, я купила занавески для моей будущей спальни: тюлевые, а рисунок -- розы, и кругом полосочки...
- Она смотрит на хозяйку с таким наивным самодовольством, что той делается просто смешно. Интересно, как это в Луизе все уживается вместе: трезвый романтизм. {86}
- -- Помимо всего, фрау Нина, мы живем под налетами, не правда ли? То, что упустишь сегодня, завтра можно и не наверстать. Но это все не настоящее. Я читала, что Россия -- огромная, очень богатая страна, и там неограниченные возможности. А раз они убили всю аристократию, то не слишком разбираются в обществе. У нас я могу рассчитывать на унтер-офицера, скажем, а там -- лейтенанта даже. Как вы думаете? Только вот эти большевики... Но мы победим, конечно, и тогда я еду в Россию. Или, раз здесь теперь организовывается эта армия, может быть, я найду кого нибудь... Фрау Нина, найдите мне мужа! Мне не нужно, чтобы он был красив и молод. Пусть это будет солидный, хороший человек, которому тоже хочется иметь хорошую жену. Я выучусь говорить по русски, буду варить ему ваш кислый суп, этот "боршт", и буду пить с ним водку...
- Демина ободряюще улыбается. Интересно знать, какая бы адская смесь получилась из этого?!
- -- Хватит у тебя пирогов? -- спросил Демин, просовывая голову в кухню. Позади него на лестнице громыхали шаги, и в крохотной передней нельзя было повернуться.
- -- Привел соотечественников. Донцы. Есаул Каменский, сотник Павлищенко и хорунжий...
- -- Ваня -- широко блеснули зубы в улыбке.
- -- И хорунжий Ваня, -- докончил Демин, слегка улыбаясь.
- -- Понимаешь, Нина, выздоравливают в Потсдамском лазарете. Ну, как не угостить пирогом?
- -- Мы постараемся тоже принести чего нибудь в следующий раз -- уверяет сотник, тряся руку, -- а то вы ведь на карточки живете. Но консервы у нас есть, а вот пироги -- это действительно соблазн. Ваш муж говорил, вы казачка?
- -- Да, отец командовал полком в Новочеркасске... Только я давно уже с Дона...
- -- А мы -- недавно! -- сияет Ваня. Он веселый и неуклюжий. У сотника -- медное, обветренное лицо и твердые глаза. Есаул -- самый старший и ничем не замечателен: невысокого роста, пристальный взгляд, резкие складки у губ. Серо-зеленые мундиры плотно обтягивают плечи, блестят сапоги. Новенькие ремни с кобурами укладываются на столик в передней и тут же замшевые перчатки. Они снимают их тщательно, перчатки -- это вещь, особенно для хорунжего Вани. {87}
- Это не первые донцы и кубанцы, приходящие к Деминым в немецкой форме. Создаются полки и станицы в Берлине, штабы и армии, трагическая феерия РОА, над которой молитвенно развевается русский флаг. Но при встречах с молодыми хочется верить в победу, несмотря ни на что. А оттого, что их завтра, может быть, пошлют на фронт -- становится жаль, и хочется приласкать.
- Пирог удался, хотя тесто совсем серое от плохой муки. Вместо чая пьют темную воду -- пиво. Рассказывают. Увереннее других чувствует себя есаул.
- -- Я среди наших -- самый старший. Мальчишкой еще был у Деникина.
- -- Как же вы там уцелели?
- -- Скрывался. Переменил имя, работал грузчиком, потом попался, и как: встретил дочь бывшего полкового священника, обрадовался, разговорились... а потом следователь в НКВД сказал мне, что не стоит, мол отпираться, если со старыми знакомыми встречаюсь... суток пять допрашивал -- на стуле. Отделался лагерем, на восемь лет. Если бы перед этим грузчиком не работал -- не выжил бы... Потом снова закатали бы в лагерь, но помогла мобилизация, фронт. Понятно -- перешел к немцам. За родину воевать можно только против Сталина. Но вышло -- зря, поторопились мы: сколько миллионов бросило оружие, а сколько осталось в живых из них? Вот РОА только и спасла.
- Просто рассказывается жизнь. Какая жизнь!
- Когда раздается звонок и вбегает, деловито стуча каблучками, Луиза, Демина еще не может освободиться от тяжести мыслей.
- -- Разрешите познакомить -- машинально произносит она, поводя рукой: -- Лейтенант -- капитан... капитан, ах нет, господин майор, простите, фрейлен Луиза, -- моя... коллега по бюро печати.
- И только когда сияющая Луиза усаживается на кровать, служащую и диваном, между тихим сотником и есаулом Каменским, когда ее мгновенно вспыхнувшая предприимчивость, "ухватить момент", и польщенность сверх меры от слова "коллега", вместе с кокетливой скромностью и желанием блеснуть, смешивается в фейерверк улыбок и взглядов, "пожалоста" и "карашо", -- тогда только Демина понимает, что она наделала.
- И погубила Луизу. {88}
- Вначале это было забавно. Донцы часто заходили посидеть. При этом появлялась Луиза с таинственным видом и сумкой, набитой всякими деликатесами. Забавны были ее новые словечки и невероятный волапюк, на котором она объяснялась с есаулом. После второй встречи избранник стал ясен: "херр майор Вольдемар фон Каменски". Луиза расспросила его, узнала, что он -- офицер старой русской армии и дворянин. К Ване и тихому сотнику она относилась по матерински, но Вольдемар -- о! о!
- Есаул поправился от ранения, скоро на фронт: конечно, он не имел ничего против интрижки со свеженькой немкой. Конечно, он обещал ей жениться -- когда кончится война, или даже еще раньше. Ей приятно называть себя "Браут" -- а ему решительно все равно, "невеста" она, или нет. Хочет быть "Казакенбраут" -- пусть будет. "Казакенбраут" стали ее называть все.
- Прощание было трогательным. Условились о встрече на Рождество, провожали на вокзале, махая платками. Луиза улыбалась сквозь слезы и расцеловала всех трех.
- Настоящий серьезный разговор был три недели спустя, когда она написала уже две открытки и два письма, высчитала все сроки для ответа, а от Вольдемара все еще ничего не было. Луиза являлась с синяками под глазами, побледневшая, молча протягивала Деминой сигареты, плотно усаживалась в кресло, и начинала:
- -- Скажите, фрау Нина, почему он не пишет? Я говорила: большое письмо трудно писать, лучше открытки. Фельдпост идет недели три, не больше. Сегодня я видела во сне, что ко мне приходит почтальон и приносит большую луковицу. Как вы думаете, это к письму?
- -- Видно, что вы потеряли свое сердечко, Луиза, -- пыталась отшутиться Демина, которой уже надоело возиться с "Казакенбраут". -- Надо только подождать...
- -- Сердце, фрау Нина, это еще ничего. Тут дело серьезное. Мы уже обо всем переговорили...
- Демина подавляет улыбку, представляя себе"разговор". Луиза тараторила без умолку, дав полную волю своим заветным мечтам, а есаул попыхивал сигареткой, и время от времени хмыкал: "гут, натурлих".
- -- Я не девочка, фрау Нина, и любовь, это все хорошо, но надо практически подходить к жизни. Мой Вольдемар как раз {89} в таком солидном возрасте, когда надо заводить семью. Конечно, русских девушек тоже достаточно. Но я посмотрела на них -- они ничего не умеют. Нет, Вольдемару нужна такая жена, которая его еще научит! Надо, например, подумать, что будет после войны. Не все смогут остаться в армии. Но для майора -- а может быть, он будет тогда уже полковником -- всегда найдется место в конной полиции, например, там у него будет форма и лошадь, раз казак не может быть без лошади Я думаю, что когда у нас будут дети, то мальчики так сразу и родятся на деревянных лошадках!
- Демина думает, что представить себе есаула рядом с вазочками Луизы -- все равно, что корову в седле. Но Луиза постарается надеть на него и не такой хомут!
- -- Вначале он будет брыкаться, я думаю, -- говорит она, найдя, наконец, самое мягкое выражение, -- к семейной жизни тоже ведь надо привыкнуть.
- -- О, я умею обращаться с мужчинами. Иногда он мне кажется просто большим ребенком. Я уже просила его сделать все бумаги. Фрау фон Каменски! Фрау "фон" и муж -- майор! Ах, фрау Нина, я буду такой счастливой! Но почему он не пишет?!
- Все таки, есаул написал ей открытку, путая русские слова с немецкими. Луиза выучила ее наизусть. Она посылала ему сигареты и печенье в аккуратных коробочках, и писала каждую неделю. Получила еще открытку, но и только. Потом месяц молчания... два. Три.
- Луиза перестала писать, даже разговаривать на тему "Вольдемар", и через две недели скверного настроения утешилась с приезжавшим старым знакомым -- немецким майором.
- -- Он, к сожалению, не "фон" -- говорила она Деминой, -- и никогда бы не женился на мне, даже если бы не был уже женат, -- но для чего я буду отказываться? Вольдемар нашел себе уже дюжину других. Это были только слова!
- Бюро печати разбомбили во второй и третий раз. Пострадали только вещи, и Луизе прибавилось хлопот -- устраиваться заново, и каждый раз все хуже. Шла осень и зима 1944 года. Тяжелое мутное небо набухло пылью развалин, каждый день или ночь -- или и день и ночь -- дробились под тяжелым налетом площади и дома. Зловещие вопли сирен разрывали время, останавливали поезда, трамваи и часы обычного хода жизни. Тикающий аккорд радиотелефона, включавшегося во время {90} налета, отмерял нудные, страшные, длинные часы ожидания бессмысленной смерти.
- Но бомбовозы улетали. Гамма замолкала. Кто-то корчился и задыхался еще в погребах, а живые облегченно вздыхали, поднимались в полуразрушенные квартиры, забивали выбитые окна и ложились спать, или продолжали день, как всегда.
- "Как всегда" -- понятие тоже относительное. От него постепенно откалывались кусочки самоуверенности. "Как всегда" сжалось в довольно жалкий комочек бледнеющих с каждым днем, обреченных, и все таки живущих людей. Все таки. Страх вылечил всех самоубийц. Театры и кино были переполнены, как бункера. Жизнь судорожными толчками бросалась во все стороны. Вперед шло только время, безжалостно обкрадывая последнее, что могло еще остаться -- будущее.
- Луиза прибежала вечером сразу после налета и схватила за руки.
- -- Что случилось? Опять разбомбили бюро?
- -- Нет, нет, все в порядке. Не пугайтесь, фрау Нина. Я получила открытку от Вольдемара. Он ранен, пишет, что не опасно, но надолго в лазарете. Просит, чтобы я приехала, и я уже говорила с шефом и была в полиции: вы же знаете, теперь нельзя ездить, надо разрешение. Я машу им открыткой и подсовываю чиновнику сигареты, и если бы он не дал, я бы в него вцепилась! Теперь все в порядке. Поезд завтра в одиннадцать, а сегодня я пришла к вам, чтобы рассказать и спечь в вашей духовке, у нас нет больше плиты. Как вы думаете если он ранен в бедро, то может есть рыбу? Идемте на кухню, и я начну, а то опять налет.
- "Теперь, -- подумала Демина, когда через два часа болтовни, и выкручивания звездочек из теста, Луиза уложила свою сумку -- теперь я могу сказать твердо: "Вольдемар -- погиб".
- Пророчество подтвердилось. Луиза вернулась домой через десять дней, порозовевшая, похудевшая, взрываясь от полноты впечатлений, как ракета.
- -- Фрау Нина, привет от Вольдемара! Он вас так уважает! И скоро будет здесь. Как же ему одному лежать там, а я не могу бросить службу, особенно теперь, когда надо готовиться к свадьбе. Вы мне расскажите, как это у вас должно делаться. {91}
- -- Жених приезжает в церковь верхом, а невеста лежит у него поперек седла, в знак того, что он украл ее от родителей, -- совершенно серьезно сказала Демина.
- -- Правда?! А вы будете изображать родителей, и гнаться за нами позади?!
- В голубых глазах Луизы доверие и восторг, она готова поверить всему. Демина перестает шутить.
- -- Рассказывайте по порядку. Как он ранен?
- -- Я говорила со всеми врачами, потому что, если верить ему, то он лежит вообще зря. Скоро они снимут гипс, но ходить еще нельзя, и вообще он будет хромать. Но казаки много не ходят, а на лошади это незаметно. Есть он может все, я накрыла ему столик скатертью, поставила цветы в вазочке...
- -- В вазочке?!
- -- Я взяла одну с собой, не дорогую, но очень миленькую, и готовила ему каждый день настоящий ужин. В лазарете кормят не плохо, но все таки это не домашний стол. Он написал мне еще три открытки, но они не дошли. Ну да, бомбежки здесь и отступление там... Я написала командиру его полка о разрешении на брак. Его не пошлют больше на фронт, армия отступает, чтобы собрать силы, но мы должны победить...
- -- Не на Одере, Луиза! -- невольно вырвалось у Деминой.
- Луиза рассердилась.
- -- Фрау Нина, я тоже не хочу войны, и не делаю войны. Мы вообще ничего не можем сделать. Мы должны ждать и верить, что нам говорят, и заботиться еще о том, что можно. Женщина никогда не должна терять здравого смысла.
- Логика Луизы не допускала возражений.
- Иностранным журналистам надоело переезжать из развалин одного отеля в другой, и они устроились на вилле в окрестностях Берлина. Вилла стояла в лесу. На клумбах под окном распускались подснежники и крокусы, в затянутых коврами комнатах всегда был наготове телефон, в гараже -- автомобиль. Конечно, их предупредят во-время об опасности -- они успеют уехать. И, конечно, это самое лучшее место для Вольдемара.
- Его выпустили из лазарета, он ходил на двух костылях и капризничал, как все сильные, не привыкшие к бездействию мужчины. Луиза упросила шефа позволить ему поселиться в ее комнате: разве можно в такое время считаться с пустяками {92} и приличиями! Шеф махнул рукой. Конечно, русскому офицеру в германской форме было бы безопаснее теперь в тылу, но где теперь тыл?!
- Есаул Каменский лежал на диване, листал непонятные журналы, писал от скуки письма товарищам. Все-таки лучше, чем в лазарете... Луиза надоедает со свадьбой... В конце концов можно и жениться. Советские войска в тридцати километрах. Но Берлин будут держать долго. Когда же будет пущено в ход новое оружие? Или это пропаганда только? Что же тогда? Журналисты успеют удрать, и он с ними. Надо податься к союзникам -- те, конечно, поймут, что казаки воевали не против них. И все образуется. Только вот это проклятое бедро...
- Деминым дали пропуск в Италию. Они уехали как-то внезапно. Луиза помогла им тащить на вокзал потрепанные чемоданы и качала головой.
- -- Беженская жизнь! Еще не так страшно, фрау Нина. Останьтесь хоть на две недели -- до моей свадьбы. Как же я буду венчаться без вас?!
- -- Венчаться вы можете и в Италии. Еще раз говорю вам, Луиза: положение слишком серьезно...
- -- Ах, фрау Нина, как будто шеф иностранной печати знает меньше, чем ваш генерал! Нечего разводить панику. Как Вольдемар поедет на своих костылях?! Поезда переполнены... Вот увидите, через месяц, два, мы приедем к вам в Италию, отправимся в свадебное путешествие...
- Но через несколько дней после отъезда Деминых есаул получил приказ из штаба: "все казачьи офицеры и их семьи..."
- Это было утром, и Луизе показалось, что разрывы артиллерийских снарядов стали как-будто ближе. Ну что ж, значит действительно серьезно. Нужно бросать работу: Вольдемар возьмет ее с собой. Невеста -- это тоже семья. Нет нет, совершенно бесполезно уговаривать ее оставаться здесь и ждать конца войны.
- На костылях он был беспомощен. Ухаживает за ним... пусть!
- Шеф поехал после обеда в город. Луиза тщательно уложила чемоданы и сумки. Пригодиться может все, а приданое... ах, все эти новенькие замечательные вещи, скопленные на чердаке в Маркт-Швабене! Пока придется обходиться без них. Когда война кончится, можно будет и их взять. Завтра днем {93} отходит поезд. Не надо только беспокоиться, все очень просто в жизни.
- Да, просто.
- Шеф не вернулся к вечеру, телефон не звонил: опять, наверно, порвались провода. Придется разогревать ужин, когда он вернется...
- По двум дорогам через лес, охватывая зажимом тихие фешенебельные виллы, шли советские танки. Бой проходил где то сбоку, за лесом, его не было слышно в общем привычном гуле, и так часто уже случалось, что какие-нибудь осколки разобьют стекла...
- Виллы не сопротивлялись, у них не было пулеметов. Две сгорели, а остальные стали освобождать для команд и штабов на рассвете ясного апрельского дня.
- Окно луизиной комнаты выходило в сад сбоку, оттуда не было видно подъезда, но есаул сразу проснулся от грохота в парадную дверь, и сразу понял. Луиза возмущенно выскочила вниз, подвязывая на ходу халатик. Кто это, что за безобразие?
- Есаул невольно метнулся к окну и остановился. Второй этаж, костыли, бедро... махнул рукой. Может быть, германские солдаты, все-таки?
- Проковылял к двери, осторожно приоткрыл ее, прислушался. В холле -- срывающийся голос Луизы, ее смешные русские слова и окающая, знакомая речь.
- "Товарищи"... донеслось на верх. Нет, это не РОА. Никаких сомнений. Как же так? Значит, так. Ну что ж, от судьбы не уйдешь. Шаги уже на лестнице...
- Есаул хотел еще что-то вспомнить, но ничего не вышло. Только перекрестился наспех, прислушиваясь к треску ступенек, взял с ночного столика револьвер, вцепился зубами в дуло и вздрогнул от сверкающего, ослепительного взрыва...
- Луизу взяли в том же халатике, только пальто успела накинуть, а допрашивали к вечеру. Она успела уже оправиться и вполне владела собой.
- -- Луиза фон Каменски, -- твердо заявила она. -- Я жена майора. Мы повенчались недавно и еще не успели переписать документов.
- Она вспомнила лицо русского священника в Берлине, и ей казалось, что он благословляет ее. Она похудела за эти часы, {94} странно выпрямилась, и старалась держаться, подражая движениям Деминой.
- -- Да, он был ранен и жил здесь, мой муж. Я русская, мое имя Луиза фон Каменски.
- Луиза прямо смотрела на советского офицера голубыми, чуть наивными, но смелыми глазами. Советский офицер напоминал ей Вольдемара, только был помоложе.
- Она ничего не поняла, и думала, что ее ведут к другому офицеру, и потому не позволили взять вещей. Поняла только на дворе, в последнюю минуту.
- -- Я умираю, как мой муж, -- успела сказать "казачья невеста". Шедший с нею солдат прикончил ее одним выстрелом, сразу. {95}