Ирина Евгеньевна Сабурова. Корабли старого города (1963)
Подготовка текста к некоммерческому распространению, OCR, вычитка -- С. Виницкий. Издание автора, без указания издательства и года.
Ирина Сабурова
Корабли старого города
- "Девушка пела в церковном хоре
- О всех усталых в чужом краю,
- О всех кораблях, ушедших в море,
- О всех, забывших радость свою.
- ... И всем казалось, что радость будет,
- Что в тихой заводи все корабли,
- Что на чужбине усталые люди
- Светлую жизнь себе обрели."
- А. Блок.
ПРЕДИСЛОВИЕ
- Роман "Корабли Старого Города" был написан в 1947-49 гг., и 1950 году вышел в переводе с рукописи на немецком языке под названием: "Der Stadt der verlorenen Schiffe", 647 S. Впоследствии рукопись оригинала была сильно сокращена, от чего книга только выиграла, так как выкинуто лишнее, но зато оставлен целиком пересказ пьесы "Корабли", сильно сокращенный в немецком переводе. Наверно теперь, через десять с лишним лет, я написала бы иначе, и надеюсь, лучше, но после выхода книги из печати, хотя бы и на другом языке, не считаю этого возможным.
- Через несколько лет книга вышла и на испанском языке.
- Кроме того, как я могла убедиться за эти годы, о русских балтийцах, очевидно, некому больше рассказать, а ведь мы представляли собой исторический и политический курьез: русское
население, коренное и пришлое, (после революции), жившее в трех балтийских республиках -- Латвии, Эстонии и Литве (всего приблизительно около полумиллиона), оказалось на Западе, "в эмиграции", хотя и продолжало жить на своей родине. Будучи не иностранной колонией, как все остальные эмигранты, а национальным меньшинством с полной культурной автономией (свои школы, государственные и частные, церковь, печать, театр, представители в Сейме, организации, и наконец, целые области, населенные русскими хуторянами) в буржуазно-демократическом
государстве, мы стали "эмигрантами" фактически только с 1944
года. Следует отметить также, что, принимая живое участие в жизни балтийских республик, русские полностью сохранили в течение этих лет свой язык, культуру, и всячески развивали ее;
может быть можно даже сказать, что наше прошлое, (свободная
жизнь в свободной стране) -- это, Бог даст -- будущее России.
- Поэтому, не претендуя, разумеется, на исторический труд
(историческим является только "фон" и внешние политические события, персонажи романа, кроме Нездолина (Незлобина) и Варвары Вересковой (Киры Верховской) вымышлены), позволю себе надеяться, что эта книга даст некоторое представление о
"русской Балтике" -- или хотя бы напомнит о ней.
- Ирина Сабурова
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Ра, сияющий бог
Пролог
- Господи, благослови!
- В чужой стране я буду писать о тебе, мой любимый и родной город. Камни останутся те же, когда никого не останется из тех, кого я видела любившими и страдавшими. Но так же будет течь широкая река и доноситься ветер с моря. И так же -- другими - - будут посылаться в море, за вечно желанным счастьем -- уходящие корабли. Может быть, они вернутся -- со счастьем.
- Но вот что мне рассказали твои камни, башни и люди. Вот кусочек мира, который был мне виден: как в самых бедных, унылых улицах зажглась тоскою мечта и потянулась к солнцу, сияющему богу Ра. Как она рассыпалась на осколочки в человеческих сердцах и жила, наперекор всему, жила дальше. Как заколебалась жизнь и камни твои, казалось, сдвинулись с места, и время ринулось стремглав -- и остановилось. Как уходили последние корабли, и маленькими серыми людьми к твоим башням прибивались красные пятиконечные звезды, дававшие людям право убивать всех тех, кто их не носил. Как рушилась самая высокая колокольня, и пришли другие люди, и в подвалах появились шестиконечные желтые звезды, и каждому было дано право убивать тех, кто их носил.
- Я не знаю, сколько углов у Божьих звезд на небе. Но я знаю:
звезды должны быть на небе, а не на земле. Когда же люди
волочат их по камням, то это безумие и кровь.
- Когда нибудь -- это будет! -- на твои улицы снова ляжет снег. И исковое дымчатое небо ляжет на шпили высоких колоколен. И с них дрогнет и поплывет, над всеми улицами, людьми и рекой -- низкая, гулкая медь рождественских колоколов.
- Аминь.
- Вот так началось и осталось -- через все, что может вместить человеческая жизнь. Книга Густава Мейринка "Зеленый лик" кончается фразой: "По ту и по эту сторону -- живой человек". Только так и может быть: озарение, внезапный прорыв в четвертое измерение, мгновенный, как выстрел, пронизывающий насквозь, воспринимаемый чем то другим, кроме жалких культяпок пяти чувств.
- Иногда сходят от этого прорыва с ума, становятся гениями, но даже тот, кто остается попрежнему -- никем, отмечен на всю оставшуюся жизнь обостренностью восприятии и пониманием души вещей. Он не лучше и не умнее других, разве только -- несчастнее.
- И, конечно, без правил -- кому и когда. Четвертому измерению нельзя предписать, слава Богу, наших человеческих законов. Озарение им не вымолишь, не выстрадаешь и не купишь никакой ценой. Оно просто дается -- Оттуда.
- ***
- Так, внезапно и просто, в ясное, солнечное сентябрьское утро. Рано. Легкая дымка -- не тумана и пыли, а как будто город только вздохнул -- и этот вздох, поднявшись выше, к колокольням, чуть затуманил тяжелую медную руку башенных часов:
без четверти восемь. Узкие кривые улочки в ребрах неожиданных и беспорядочных домов сходятся на перекрестке с разливным асфальтом широких бульваров в липах. Крепостных стен давно нет. От них осталось названье, мутная глубь канала, и широкое шелестящее кольцо зелени. С розового гранитного мостика через канал, у главного входа в Старый Город -- на Известковую, разбегаются твердые дорожки лиловатого от осенней сырости песка. Слева -- огибают белый Колоннадный киоск с пестрой суматохой журнальных обложек, извиваются вокруг фонтана, перед высокой белой Оперой, дальше, вплоть до грохочущего вокзала. Справа -- стремительно летят вниз и сразу же весело карабкаются спиралью на Бастионную Горку.
- Золотая осень красавицы Риги. Оранжевые клены, золото лип, рыжеющая трава, сумасшедшие далии и томительные флоксы. И надо всем городом, выше даже Петровской колокольни, уходящее в неизмеримую глубь дрожащее небо.
- Джан не торопится. До мастерской две минуты ходьбы, и можно удлинить дорогу, подняться вбок, на Бастионную Горку, в пеструю занавеску наклоняющихся к лицу веток. Джан очень любит осень, и Ригу, и вот в такое утро, на свеже вымытых, блестящих солнцем улицах ей кажется даже, что она любит жизнь, а это очень много для серьезной пессимистки в восемнадцать лет.
- Джан -- одна из маленьких фигурок, если взглянуть на нее сверху, хотя бы с ближайшей колокольни, и ничем не замечательна, если посмотреть вплотную. Невысокая стройная девушка. Туфли чинены много раз, непромокаемое пальто промокнет при первом дожде, и модный берет куплен тоже на Мариинской, где дешевле всего.
- Если с ней познакомиться, то сперва кажется, как будто что-то не в порядке. После второго взгляда недоумение проходит, и потом уже не замечается неправильности типа, как у разномастной кошки с неожиданно светлым пятном. Но Джан похожа не на кошку, а скорее на цыганку. У нее смуглое лицо, резкие брови, широко поднятые скулы и гладко остриженная черная головка. На этом азиатском личике еще больше кажутся и без того уже большие, слишком светлые, как вода, глаза. Красиво? Нет. Просто не совсем обычно, и пожалуй, неприятно даже -- слишком уж пристальный взгляд.
- Надежда фон Грот русская, конечно. От дедушки-шведа глаза и фамилия, от бабушки -- татарской княжны -- ласкательное имя, колыбельный напев: "Джан, Джанум"... Осталось ли что нибудь еще, пока не приходилось думать.
- ***
- Вот именно так это и началось. Еще один шаг по дорожке -- еще один. Слетевший кленовый лист. Шорох под ногами. Город, не видный в сетке золотого дождя, но звенящий, зовущий, и -- и сразу, вдруг. Все осталось попрежнему и стало другим -- потому что другое -- Оттуда -- влилось, пронизало насквозь, прошло, как молния. "По ту и по эту сторону -- живой человек". Прорыв.
- "Осень, Старый Город, осень! Слышишь, как в высоком небе кинули зовы журавли? Видишь, как он улыбнулся в ответ огнями своих листьев? Это праздник осени, праздник тоски. Золотой Дофин рассыпает листья со своего плаща и Тоска, наша девушка, поведет корабли за счастьем. Последние корабли... и Красный проливает кровь, и Черный тушит лампады, и шут умирает под обломками храма, ибо было сказано -- корабли вернутся ..."
- Бред?
- Безудержная фантастика образов, звуков, красок стремительным вихрем ворвалась и затопила все. Секунда -- или меньше. Секундная стрелка распахнула время.
- Но ничто не изменилось. Лист долетел и зашуршал с другими на дорожке, у туфель, в которых дрожат мелкой дрожью ноги. Легкий озноб, лоб влажен от пота, во рту пересохло и кружится голова. Джан глубоко вздыхает и устало приходит в себя. Непонятно, но удивительно хорошо. Она поворачивается и медленно идет назад.
- Под ногами звенит песня -- еле слышные еще, мерные аккорды, как море. "Старый город, Старый город" ...
- Первая и единственная встреча. Бедная Джан? Счастливая Джан? Никто не знает.
- ***
- Свинцово-черная шляпа на Пороховой башне проткнута крохотными подзорными окошечками, как шпильками. Иногда в них просовываются рожицы гномов. Они смотрят вниз и хихикают в кулачок. Внизу, на двухаршинной трубе притулившегося домика вертится флюгерный кот, скрипит и машет под ветер хвостом.
- В мастерской вдоль окон длинный стол. Когда на булыжной мостовой Башенной улицы проезжает грузовик или даже извозчик, полки поют фарфоровым и стеклянным звоном. Вазы, сервизы. Повсюду черепки с красками, воздух густой от скипидара. Это -- керамическая мастерская Ивана Хрисанфыча Шмелькова. Хозяин -- хромой старик с лысым черепом, сивой бородкой клинышком и маленькими глазками -- сидит напротив от входа. Перед ним счета. Он мусолит их долго и недоверчиво. За кисть
берется только, если надо сделать образец, и тогда вдруг оказывается неожиданная плавность и прозрачность мазка. Целый день копается в соседней комнате, закладывает муфель -- бледнорозовые шкафчики печки, в которые ставится в прослойках посуда. Потом шкафчики закрываются плитами, замазываются свежей глиной, в топку подкидываются огромные поленья.
- Иногда Хрисанфыч любит поговорить. Рассказывает, как мальчишкой еще, задолго до мировой войны поступил в подмогу отцу на фарфоровый Кузнецовский завод. Тогда на нем пять тысяч рабочих было. Большим художеством Кузнецовка не отличалась, товар шел на Восток, да по чайным -- розаны на чайниках. Но теперь на Кузнецовке всего пятьсот рабочих, рынка нет. Иван Хрисанфыч съездил в Германию, к Розенталю, подучился до тонкости, и наладил свою мастерскую: хвалиться нечем, а жаловаться грешно.
- Джан сидит у самого входа. Полтора года тому назад она пришла и скромно, но твердо заявила, что может рисовать на чем угодно. Любовь -- еще очень мало для искусства, но уже много для ремесла. Таланта у Джан никакого. Она мило рисует картинки: виды своей любимой Риги. Расцветка камней очень красива, но колокольни выходят набекрень, воздух испаряется, и рисунок носит явный отпечаток бессильной и тщетной борьбы с сопротивлением материалов.
- В первый же день работы ей пришлось мучительно краснеть за свое нахальство. Она не могла даже растереть как следует краску шпахтелем -- узким тонким ножом, и та беспомощно плавала комками в скипидаре. Вечером Хрисанфыч подковылял к ней и перебрал исковерканные вазы. Джан проглотила комок и горле и честно призналась:
- -- Я сама вижу, что это никуда не годится. Но если вы оставите все таки работать, я постараюсь выучиться.
- Иван Хрисанфыч хмыкнул и уже откровенно улыбнулся.
- -- Вы, милая барышня, рисовали дома и совсем другими красками. У нас особый навык нужен. Глаз у вас хороший, рука
легкая. Выучитесь.
- Джан старалась. Она не только любила, но и чувствовала краски. Теперь она уже сама набрасывала образцы рисунков, часто спорила с Хрисанфычем, предлагая новинки: безрезультатно, конечно, он был против новшеств. Вот теперь на густо синей вазе рассыпались кленовые листья, как оборванные звезды,
в смелых переходах от густой киновари к хризолитовым подпалинам. Осенние листья с плаща Дофина. А позади него -- широкая, молчащая черная тень с глубокими провалами знающих глаз ...
- Что же это было, все таки? Похоже на молниеносно развернутую фильмовую ленту, но на нее снята вторая. Сдвинутый фикус, переплетающиеся контуры, и все удивительно ясно... Джин напряженно думает, пытается пережить снова, но это не
╛ удается. Картины бледнеют, только аккорды песни звучат сильнее, и вытащив из ящика бумажку от завтрака, она быстро записывает сложившиеся стихи и с облегчением вздыхает. Выход захлестнувшей волне необъяснимого найден, а в восемнадцать лет на многое непонятное не обращают внимания дольше нескольких минут, и это тоже иногда хорошо.
- ***
- Ранние осенние сумерки чертят тенями улицы. Джан тщательно моет кисти, снимает замазанный халат. Приятно представить, что сейчас Бей поцелует ей руку, как взрослой -- он наверно уже ждет.
- -- Джан, -- говорит Бей, когда она выходит на улицу -- пойдем пить шоколад, мы с тобой давно не ели ничего вкусного.
- -- Тратить деньги неблагоразумно, конечно, но... -- колеблется обрадованная Джан.
- -- Но лучший способ избегнуть искушения -- это поддаться ему! Я вообще воплощение благоразумия. Сегодня заплатил за комнату. Получил неожиданно деньги и новый заказ. Сделаю и тогда -- деньги на бочку, нам надо в конце концов повенчаться, мне уже надоело так.
- -- Знаешь, Бей, сегодня на меня нашло вдохновение. Написала стихи.
- -- Я говорю: пиши, у тебя талант, потом издадим книжку...
- Бей увлекается и развивает мысль. Если у него несколько латов в кармане, то мир хорош, и куча планов громоздится сверкающим замком, парящим над потрепанным костюмом и прочими мелочами. Но зато мелкая неудача, не во время пошедший дождь выбивает его из колеи. Он ругается, проклиная все на свете, не верит ни во что, меньше всего в собственные силы, считая единственным выходом из положения -- револьвер, а так как и его купить не на что, то веревку на шею.
- Эти смены настроений мгновенны и неожиданны, и тогда Джан начинает тихо и упорно подбодрять, оглаживать, или просто уверять, что как нибудь удастся справиться. Борис Александрович Бей-Тугановский чистейший неврастеник. Из военного училища он сразу пошел на войну, был много раз ранен, потом вырвался из большевистского застенка и попал в Балтику. Пришлось снять погоны и шпоры, и на первых порах крыть крыши толем. Потом он взялся за карандаш. Бей нигде не учился, но у него несомненное дарование: он остроумный, злой карикатурист. Сам он считает свои шаржи пустяками, или очень нудным средством, чтобы заработать, скопить денег, кончить Академию и стать знаменитым художником. Джан, однако, позволяет себе спорить с ним о красках, несмотря на влюбленность.
- Она уверена, что крайности сходятся.
- Приступы его меланхолии заставляют ее иногда сжиматься, но жаль талант, изнемогающий в борьбе с жизнью. Кроме того,
восхищение. Бей ее первый настоящий поклонник, хотя она и намекает, что ей пришлось уже много пережить -- так гораздо поэтичнее. Поцелуи на лестнице и два раза -- даже, но об этом никто не знает! -- у Бея в комнате волнуют и пугают. Главное, конечно, не поцелуи, а разговоры: картины, книги, философия, музыка -- неисчерпаемые темы. В восемнадцать лет все это вместе считается настоящей любовью.
- Бей смотрит еще проще. Жениться, так жениться. Надо же когда нибудь и вообще надоело трепаться. Джан верный товарищ, из хорошей семьи, сирота, умна не по летам. Паршиво, что нет денег, а то он закатил бы свадьбу!
- ***
- Они долго бродят еще, прижимаясь друг к другу, по кривым улочкам старой Риги. Вечером в них пустынно и тихо. Нижние этажи домов -- сплошь мастерские и магазины. На одной улице только кожи, на другой -- мясные. Многим фирмам по сотням лет. Вывески простые, тусклые, вывески не нужны. Прадеды и деды покупали книги у Кюммеля, а кофе у Менцендорфа, внуки и ощупью найдут дорогу. Богатство не выставляется напоказ, оно только чувствуется в забитых товарами магазинах, в глубине складов с громыхающими замками, ключи к которым подбирались еще в то время, когда Рига была славным Ганзейским городом, перекрестком Востока и Запада.
- Магазины прерываются тяжелыми сводами ворот, крытых переходов со сторожевыми фонарями и высокими стенами старинных кирок. Ранняя готика семисотлетнего собора, кружевные завитушки Иоганнес-кирхе, забравшийся под самое небо золоченый петух Петровской колокольни. Она построена в три пролета из крепчайшего дуба, с тремя куполами зеленой меди, и с нее видно море. Это -- символ Риги, неотъемлемый знак, страж и покровитель.
- Конвент Святого Духа, позади нее, сбежался со всех сторон самыми неожиданными углами высоких складов. В Конвенте на стенах круглые потемневшие щиты с голубем, на кружевной воротник фонаря падает оранжевый свет.
- Витрины дорогих магазинов на Известковой залиты светом. Хрусталь, цветы, шелк, груды конфет. Прорезав Старый Город, побрав в себя все улицы и закоулки, Известковая суживается, тускнеет и выбегает под звезды темного неба на Ратушной площади. Справа -- колонны городской библиотеки. Слева, чрез глубину площади тянется фронтон Дома Черноголовых -- каменная поэма. В этом доме затянуты гобеленами стены и в парадных залах портреты шведских королей и русских царей. В нишах стынут рыцари в латах, над дверьми гербы, окна в расписных стеклах. На площади перед домом на невысоком пьедестале рыцарь сторожит город.
- ***За несколько шагов до набережной извиваются узенькие переулки. Ставни плотно закрыты, из-за них тянет запахом смолы, пеньки. Переулки вливаются в ларечные ряды с навесами -- пестрый, грохочущий днем рынок. Набережная обрывается гранитными плитами над мутной водой. На чугунные тумбы причалов захлестнуты концы, покачиваются рыбачьи шхуны, буксиры, пароходы. На пристани визжат весело несущиеся трамваи с разноцветными огнями номеров. Вдоль набережной качаются, как прирученные звезды, огни фонарей. После запутанной скученности старого города -- синий простор.
- Но в темноте шуршит и ворочается, плещет спокойная широкая Двина, медленно дышит навстречу свежему морскому ветру. Смелые дуги красавца железнодорожного моста упираются в гранитные быки с белой каемочкой пены внизу, уходят далеко, становятся совсем маленькими. -- Там, на темном и невидном Задвинском берегу тоже тянется сверкающая цепочка, но ее видно только с половины мостов -- широка Двина.
- Море и башни. Ветер и цветы. Это -- Рига. Город был построен католическим епископом на слиянии речонки Ризинг и Двины семьсот с лишним лет тому назад. Его строили дальше:
- орден, епископы, купеческие гильдии, шведские короли, русские цари. Ливы, немцы, шведы, русские и латыши. Рига -- символ Балтики.
- На мосту совсем свежо, Джан зябко передергивает плечами и идет быстрее.
- -- Знаешь -- говорит она, стараясь согреться мечтой -- вечерами, особенно осенью, в дождь, так хорошо промокнуть, чтобы ноги хлюпали в туфлях и за воротник залило, и идти, зная, что придешь в теплую комнату. Уютная лампа, на столе в вазе -- хризантемы.
- -- Замечательно! -- подхватывает Бей, думая совсем о другом.
- На другом берегу Двины низенькие домики предместий. Асфальта почти нет, деревянные особняки в садах и палисадниках. На пустыре с тощими косматыми соснами двухэтажный дом, наверху маленькая квартирка.
- Они долго целуются на площадке, и Джан утыкается носом в рукав его пальто. Пахнет табаком, сыростью, старой шерстью, не хочется расставаться. Еще один поцелуй, и Бей сбегает по ступенькам вниз. Джан машет ему вслед рукой и поднимается выше.
- Дверь обита порваной черной клеенкой. На звонок в крохотную, заставленную корзинами переднюю высовываются носы:
- Катышки и Нади. Дверь отворяет Вероника-Морж, и из соседней комнаты выглядывает полное лицо тети Лизы.
- -- Точность--вежливость королей. За пять минут до ужина.
- 14
- Обед, конечно, пустяки -- можно питаться любовью и фиалками. Нагулялась?
- -- Да, захотелось пройтись. Бродили по улицам.
- -- Трепали подметки и спорили о Гумилеве. Идиотски серьезный вид, мировые вопросы и ни гроша в кармане. Нет, честное слово, Джан, я считала тебя умнее. Ветрогон, рисовальщик, и одна бутылка на уме. Подождала бы со свадьбой года два-три. У меня кончится к тому времени процесс, я тебя обеспечу... Впрочем, что говорить. Разве молодежь слушается когда нибудь!
- Тетя Лиза безнадежно машет рукой и сердито захлопывает дверь в свою комнату.
- -- Ха! -- говорит Вероника по своему обыкновению, и клюет длинным носом. -- Ты уж займись ужином, Джан, у меня голова болит ... Мучилась дробями с Катышкой, удивительное все таки дубье моя сестрица, и еще надо тетрадки школьные просмотреть ...
- Джан кивает и проходит на кухню. В корзинке на окне еще несколько незаштопанных чулок, это после ужина, а потом можно будет взять книгу и улечься. Вечером у них всегда "читатель-ный клуб", как говорит тетя Лиза. Она сама берется за французский роман, Вероника, кончив тетрадки, укладывается на диван с книгой, Джан читает тоже, и Катышка, несмотря на запрещение, отгибает кончик одеяла, под которым спрятана книга и просит Джан не тушить лампу. Только Надя недовольно ворчит и заворачивается с головой.
- Джан больше всего любит это время. Катышка и Надя в белых кроватях посапывают носами, и страницы книги шуршат, как крылья. Джан читает много, очень быстро, помимо истории и беллетристики усердно морщит лоб над философами и даже расхрабрилась на теорию относительности.
- -- Для чего вам все это нужно? -- спросила однажды знакомая дама, и Джан оторопела от такого вопроса. А как же учиться? Что же касается оккультизма -- то это высшая истина, и вообще она отошла от христианства и стала теософкой.
- -- Ученье свет, конечно, -- стонет тетя Лиза, слушая такие ичречения, -- это еще ничего, а вы бы послушали, что она о сво-Г>1)до личности толкует! Ничего, выйдет замуж, поумнеет ...
- Джан упрямо трясет черной головкой. Она идет по жизни, как горячая лошадь в шорах. Книги -- единственное превосходство инд остальными, которое может себе позволить бедность. Поэтому Джак держится особняком. Кроме того -- стихи. Рифмы посред-гт11С11н1>1 образы слабоваты, но Джан бережно хранит четыре клеенчатых тетради. Соперничество с Вероникой тоже играет
- 1>0."11..
- 1'одитсли Джан были убиты во время революции, и ее подобра-
- ш тети Лиза -- не родная, а двоюродная тетка. Елизавета Михай-
- И1ИПП Грушевская -- шумная, добрая женщина. Практичность и
- п-гкомыслснность, эгоизм и сердечность -- уживаются в ней лег-
- 15
- такой длинный. Волосы были тускло коричневым узелком, проткнутым двумя шпильками. Пять лет подряд она донашивала старое платье матери, тоже какого-то тусклого цвета, слишком длинное и несуразное на ее фигуре. Туфель Вероника не имела вовсе, их заменяли давно вышедшие из моды, смешные теперь ботинки выше щиколотки, на шнурках. Но ей даже в голову не приходило позаботиться о своем туалете. Молодости у Вероники не было. Еле успев кончить гимназию, она поступила на учительские курсы, потом место в основной русской школе. Это было семь лет тому назад -- семь долгих, беспросветных лет в скучных серых классах. Она не умела преподавать. Ученики покорно долбили "от сих до сих", и издевались, делая все возможное, чтобы отравить ей школьные часы. Она визгливо кричала, срываясь на высоких нотах, ставила двойки. Учителя подсмеивались, она презрительно чуждалась их. Учительство было для нее осточео-тевшей, нудной обязанностью, работой ради куска хлеба.
- Жалованье Вероники в течение этих семи лет целиком уходило на семью. На это жалованье Елизавета Михайловна пила кофе у Рейнера и поддерживала фасад. На это жалованье оплачивалась квартира, хозяйство. А дрова, платья, тетради... Вероника давала после школы уроки. Ходила в любую погоду, широко размахивая руками, шаркая старомодными калошами, глубоко нахлобучив на глаза широкополую фетровую шляпу. Летом она ездила по имениям, приводить в порядок библиотеки, подготавливать к экзаменам. Она была интеллигентна и развита, более систематично и сухо, чем Джан. Пойти на галерку в театр и лечь на диван с книгой -- было ее единственной мечтой. Она не слишком озлобилась даже. Положение рабочей клячи, везущей воз, казалось уже вполне естественным. В процесс она не верила нисколько, но мать не переубедишь. Дети слишком малы, и надо же кому нибудь поставить их на ноги!
- Джан она привыкла считать родной, она была помощницей, хоть и не очень долго останется теперь, раз выходит замуж... Вероника не одобряла Вея, считала его ужасным пьяницей, но иногда ей казалось, что Джан все таки счастливее ее. Станет самостоятельной, и, может быть, поступит даже в Академию. А главное -- свобода. Ни школьного начальства, ни Елизаветы Михайловны, ни скучных обязанностей, долга, долга, долга... Вероника застыла, как консервная банка, и так же равнодушно относилась ко всему: горькая и искренняя старость в двадцать шесть лет.
- Катерине -- "Катышке" было четырнадцать. В детстве она была флегматичной толстушкой. Меланхолия и громадные кукольные глаза в жалобных пушистых ресницах, фарфоровый румянец и толстые русые косы, робость и придавленность перед мешавшими ей жить авторитетами остались и до сих пор. Подруги в школе любили и жалели ее, учителя относились к громадным глазищам и явному старанию явной неспособности сни-
- 17
- сходительно. Катышке часто приходилось слышать за спиной, что она красавица, но она еще больше краснела от стыда за дешевенькое платье и старое пальто. Матери не любила и боялась. Веронику не понимала. Самой любимой сестрой и подругой была Джан. Катышка стащила однажды потихоньку тетради со стихами Джан и долго читала их. Красиво и непонятно -- но куда же ей понять! Она даже выучила кое-что наизусть, и привыкла смотреть на Джан с надеждой и упованием. Но без солнца не растут ни цветы, ни крылья -- и Катышке очень не хватало ласковой, умной руки -- отца или брата, хотя объяснить этого она, конечно, не могла.
- Рожденье Надин -- как звала мать, в отличье от Джан -- тоже Надежды, или Надьки, как звали сестры, было несчастной случайностью в разгаре революционной сумятицы. Сейчас ей было девять лет, и как все последыши, она быстро становилась взрослой, не отходя от детства, а подмечая в жизни именно то, чего ей не следовало видеть. Тоненькая, рыжая, вертлявая Надя училась плохо, от мытья посуды и штопанья чулок отвиливала, с подругами болтала часами ни о чем, и кроме улицы и фотографий кинозвезд не интересовалась ничем.
- Вот таким был фасад, фундамент и общий фон семьи Грушевских -- легкая изуродованность всех без исключения. Уродство бывает прирожденным или неблагоприобретенным. В обоих случаях оно -- тяжелый крест.
- 18
- р а вокзальной площади стоит маленькая, мозаич-1Ш)1 часовенка, похожая на золоченую шапку Мономаха. В те иргмгпа, когда поездка по железной дороге считалась еще путе-шггтиием, провожающие заходили поставить в ней свечку, и нс только православные.
- Кругом грохочет вокзальная площадь: извозчики, рижские фурманы" в синих форменных армяках постегивают лошадей к иосчду, звенят трамваи, прокатываясь с большого круга по нгГн-ргжной на разбитную и дешевую Мариинскую, гремят тя-ж1 "и.1 ми копытами битюгов в наборной сбруе ломовые, шуршат (икс!!, угрожающе надвигаются грузовики.
- Днинский вокзал -- низкий, с провинциальным фронтоном, игугггси и суетлив. За ним, через несколько шагов Рига -- Г 1и1Ч)1. С одной стороны летом через каждые полчаса уходит гп глый пзморский поезд с дачниками, с другой -- мягко тро-шмггс)! ступеньки широких вагонов с зеркальными окнами, г.п)1хит111.1ми креслами и запахами кожи, духов и блестящей ч "дкдгка заграницы.
- 19
- Рига -- Главная устроила широкие пестрые киоски, завела журналы и автоматы, вообще заграничный стиль, и снисходительно посматривает с высоты своих лестниц на притулившийся внизу Двинский вокзал. Он гремел раньше, когда поезда шли на Оршу, Смоленск, Петербург, Москву. В частые часы затишья вокзал тяжело вздыхает застарелой, въедающейся пылью, скучно смотрит на неинтересные билеты и бумажки на затертом полу и принимается доказывать в сотый раз вкусно пахнущему жареным маслом котлет и пирожков буфету, что время расцвета Риги прошло и не вернется. Нет, одним Западом не обойтись. Рига без Востока, как ры&а без хвоста, как... ну и пусть ворчит, надо же кому нибудь и поворчать.
- На краю площади тяжелые пролеты виадука. В мигающих редкими фонарями сводах всегда темно и гулко. Сверху грохочут поезда, снизу грузовики. От пронзительного ветра виадук кажется очень длинным, но на самом деле совсем не так уж долог для пути из шведско-немецко-русско-латышской Риги в старую русскую провинцию. Тут улицы, перебегая через переезды рельсовых укладок, сразу меняют свое лицо, говор, быт.
- Сразу за виадуком громадный четырехугольник толкучки. Деревянные ряды с низенькими ампирными колонками охряного цвета, пестрые ларьки за кирпичным забором. В рядах,, на ларьках и просто на улице между ними -- все, что только можно придумать, и что никому не придет в голову покупать. Пестрые юбки и темные доски брюк болтаются густыми рядами на вешалках, задевают лицо.
- На Московском форштадте самый знаменитый трактир "Волга": низкий серый деревянный дом, где подают настоящую "пару чая" -- пузатые кузнецовские чайники с розанами, полоскательницу, баранки и селянку: мясную или рыбную. Селянку в "Волге" приезжают есть из города, свои и все заезжие, иностранцы.
- На Московском форштадте есть "Красные Амбары" вдоль Двины и рукава реки, уходящие далеко через предместье -- до Кузнецовки почти, мимо белой старообрядческой моленной, с высокой, отовсюду видной золотоглавой колокольней. Есть Фир-совская богадельня -- унылое, мерзко пахнущее здание в жалком палисаднике -- благотворительное наследство почтенного купца. Есть простые, пропаренные горячим мылом, пахнущие вениками бани, свой, довольно убогий рынок -- Красная Горка, громадный Ивановский собор с кладбищем, русская гимназия, несколько трогательных часовенок с вечно теплящейся лампадой в нише, свой "пятый", желтый трамвай, несущийся по Московской -- самой длинной рижской улице, до Кузнецовки -- маленького городка фабричных корпусов, горнов, лабораторий за высокой кирпичной стеной. На Московском форштадте мало шведского тесаного камня, мостовая из крупных, круглых, как орехи, булыжников, тротуары часто узки и неровны, улицы
- 20
- раскиданы и перевязаны клубками, разорваны неожиданными пустырями. Дальше к Кузнецовке тянутся длиннейшие заборы скверно пахнущих клеем и всякой дрянью фабрик. С реки доносится визг лесопилок, тянет свежими опилками и бултыхаю-щимися в воде плотами. Лепятся друг к дружке лавки с неизбежными баранками и сушками, мясные почему то всегда сомнительной свежести, "киношки" сверкают безудержными в наивной наглости плакатами, и на каждом шагу мелкие мастерские.
- Здесь портные сидят еще на столах, откусывая нитку зубами и греют литые тяжеленные утюги на примусах и печках. Сапожники неизменно золотят жуткий сапог над входом или на подслеповатом, редко моющемся окне, за которым такая же куча унылой растоптанной обуви. Здесь много степенных людей с русыми, рыжими, сивыми бородами: русские купцы и лавочники, извозчики и мастера, еврейские раввины, торгаши и ремесленники. Здесь можно услышать много жаргонистых словечек, народный говор, не виртуозный, но сочный мат, хрипловатый, с подмигиваниями, с библейской жестикуляцией, идиш. Здесь есть большая синагога, куда приезжают по субботам на автомобилях наряженные, богатые евреи, а бедные не носят уже пейсов, но в шабес зажигают тоненькие свечки в окнах. В великом посту особенно низко именно здесь стелется медный звон с колоколен, и на большие праздники нередки пьяные драки на улицах, до ножа.
- Конечно, среди низких несуразных домов строятся уже не только большие, но и светлые коробки, и в них не вонючие уборные, а ванны с центральным отоплением; многие бородатые тучы в картузах давно уже открыли сверкающие витрины мага-1111ЮВ в центре города. Бывает также, что многие, кое-как пере-Линаясь в городе, махнули наконец рукой и спустились вниз, на форштадт, в дешевые квартирки с пыльными дворами, или и довольно уютных особнячках тоже. В реке жизни есть свои приливы и отливы, выброшенные на берег щепки, и намытые полной островки. Но очень многие, больше половины русской Гиги, гнездятся своими корнями здесь, в грязной, но милой ста-1"<1 провинции, хотя о ней и отзываются с пренебрежительной усмешкой, передразнивая: "Как тебе идет? Так само!"
- ^^
- Нет, путь йод виадуком совсем не долог для Джан. Светлею-п (гс пятно выхода надвигается все ближе -- и панель сразу 1ч.1))1.ищется на широкую Гоголевскую. Слева белоколонное, с "ШЛИЦАМ фронтоном и широкими ступенями здание бывшего \'111.плония Виндаво-Рыбинской железной дороги. Теперь в нем упг^нлспис всеми железными дорогами вообще и кроме того, ..гцчштгльная в своей недостижимости Академия Художеств.
- 21
- Ах, гипсовые головы, обрубки ног и рук, валяющиеся в пыльном беспорядке низких подвальных окон, и прохладные высокие окна ателье..,
- Джан проходит мимо.
- Справа вытягивается в сторону набережной большая площадь, на которой собираются строить центральный рынок. Через несколько заборов -- толкучка. Мимо охряных рядов тянется уютная, в деревянных ставнях с вырезанными сердечками и даже в садах за заборами -- Тургеневская улица. На углу, за решетчатым забором -- зеленоватая, в кружевной резьбе, с голубыми, как зимние сумерки, куполами -- Никольская. Джан остановилась на углу и замерла в восхищении. Вот бы такую картину нарисовать! Медленно гаснущее предвесеннее небо, легкие, чуть намеченные проталинки в церковном саду, стая взметнувшихся галок, и перед распахнутыми кружевными воротами, осадив напруженные ноги, вороной красавец битюг заносит на повороте полозья широких дровень. Под розовой дугой звякнул оборвавшийся бубенчик. Кучера почти не видно -- только кнут ненужно торчит в руке, снимающей шапку, чтобы перекреститься. В санях громадный, как памятник, торжественный колокол в медном отливе чеканки. Новый колокол привезли в церковь.
- Джан медленно идет дальше. Галки уже спорят о весне, и снег начинает пахнуть по особенному, ветряным запахом. Если зажмурить -- или раскрыть глаза, то совсем недалеко, за церковью, раскинутся поля, запушится верба, запахнет пасхальными гиацинтами, чистыми занавесками, полировкой паркета родной дом и наступит настоящий праздник. Джан проходит дальше, поднимается по лестнице, входит в светлую, но слишком голую комнату, где теперь живет с Беем. Единственное красивое в ней -- окно, и то только потому, что оно большая рама для сиреневых куполов, черно-белых сучьев и церковного сада. В небе чирикают рассыпающиеся стайки, дрожит колокольный звон. Джан часто сидит у окна, рисует купола, и ей кажется, что она молится даже, хотя на самом деле просто глотает слезы.
- Джан часто сидит теперь дома. Бей торчит в каком нибудь издательстве, носится по всему городу в поисках заказов или лата на обед, на весь день их несложного хозяйства. Или, что тоже бывает часто, сидит в компании друзей.
- В мастерской неблагополучно. Иван Хрисанфыч заболел, всем заведует сын, лентяй с блондинистым чубом, дели идут неважно. Джан предложено работать по три дня в неделю. Она пытается достать уроки, вышивки, в свободное время учится писать, но из стихов тоже ничего не выходит. Вероника презрительно хмыкает носом и изрекает:
- -- Ха! Стихоплетство! Ты должна писать сказки. Лучше хорошие сказки, чем плохие стихи!
- 22
- Иногда Джан ложится на кровать, закрывает глаза и пытается сконцентрировать мысли. Медленно, как будто на глазах катаракта и так тяжело соскабливается с них пленка за пленкой -- проясняется что-то и такое яркое, что останавливается дыхание: Старый Город... Она видит теперь его часто, и все яснее, как будто входит в книгу с богатыми иллюстрациями и ходит из одной картинки в другую. В этой красоте уже утонченность, обреченность гибели, и светлейшая грусть.
- Звенит песок. Если совсем закрыть глаза, вглубь себя -- звенит сильнее, и вдруг: подножие белой колонны, высокая фигура и глубокие, из веков смотрящие глаза. Древнее солнце -- Ра. Джан думает так упорно, что у нее болит грудь, но уже все остальное -- и бедность, и досадные мелочи, не волнуют, важно только одно, только это.
- Так, в девятнадцать лет, Джан--одна из многих невзрачных фигурок на улицах Старой Риги, строит свои Корабли.
- 23
- де-то, на часах Времени, передвинулись стрелки и отметили срок. Бой упал, как молот, что-то сдвинулось, соединились нити, завязались узлы. Незримо, неслышно для бедных пяти человеческих чувств, неотразимое подошло вплотную, и вместе с ним, как сгусток темноты, рожденный теми, кого должен разрушить, Черный шагнул вперед и сказал равнодушно и устало:
- -- Я иду.
- "1Ц"
- Еще один шаг, неслышный и незаметный, из одного мира в другой. Сюда, на площадь Старого Города к высокому фонарю в кружевной золоченой наколке. Фонарь горит и под ним светло но это только маленький кружок посредине площади. По краям поблескивают в полумраке разноцветные стекла окон, резные фигуры, колонны и арки, ратуша, в окнах которой дрожит опрокинувшееся густое небо в тихих осенних звездах. Шут
- 24
- вбегает и садится на ступеньки у фонаря. Он не может спокойно сидеть, бубенчики на колпаке вздрагивают и звенят. Оглядывается и ежится; прохлада, одиночество и, может быть, грусть.
- -- Еще никого нет, -- бормочет он про себя, -- один только ты, коптилка старая... Ведь вот, светишь, лучики за паутину темную цепляются, разбегаются в ночь. Светишь -- другим, а самому, наверно, и темно, и холодно... Постой ка ... а это кто? Чужой? Чужой?!
- В Старом Городе нет чужих, здесь все знают друг друга, это невероятно и странно. Шут вытягивается, прощупывает взглядом слившуюся с фонарем, как будто только слегка выходящую из столба фигуру.
- -- Эй, любезный, ты откуда?
- -- Из вечности -- небрежно падает ответ.
- -- Не плохо... тянет Шут, и профессиональное восхищение берет верх. -- Вот это я называю ответ! Как же тебя называть прикажешь? Весь ты такой... Черный. Разрешите представиться, господин Черный: Кривое Веретено, шут Старого Города.
- -- Почему обязательно -- шут?
- -- А без него никак нельзя. Вертишься, кружишься целый день. Все говорить позволено. Кто ж обидится на дурацкую правду? А под вечер устанешь и плачешь... Это только говорят, что слезы -- жемчужины. А они -- дурацкие, никому не нужны!
- Спохватывается, что сболтнул лишнее, вскакивает снова и стучится в дверь, углового дома.
- -- Эй, мастер! Мастер башмачник!
- В открывшуюся дверь мягко льется свет на камни мостовой. Мастер доканчивает еще шитые жемчугом туфельки, сам любуется ими, но и он не прочь поговорить в такой теплый вечер, посидеть на ступеньках.
- -- Здравствуй, Кривое Веретено. Не угомонился еще? Что нового?
- -- Осень и совет в ратуше!
- -- Ну, так тебе первому надо быть!
- -- Ничего, и без меня как нибудь обойдутся. У меня колпак дурацкий, не красный!
- -- Кто же у нас ходит в красных колпаках? -- хмурится Оашмачник.
- -- Если бы я то знал, дядя -- таинственно наклоняется к нгму шут -- так наверно сказал бы тебе!
- Из глубины площади появляется Дофин. На нем голубой толковый плащ, с которого сыпятся осенние листья. Шут кланяется по придворному.
- -- Мой верный шут, наступает осень -- задумчиво говорит Дофин, кивая ему. -- Далеко отошло ввысь небо, призывно закричали журавли. Осень, Старый Город, осень! Посмотри, как
- 25
- он улыбнулся в ответ яркими огнями листьев. Я все свое золото разбросал на деревья.
- -- Уж очень ты много золота разбрасываешь! Смотри, одна медь останется!
- -- Разве, отдав все, мы не получаем взамен самое драгоценное?
- Но шут не успевает ответить, на площадь выбегает девушка в белом, запыхавшись, прижимая руки к груди. Белый клафт покрывает ее голову и концы его, как крылья, бьются за спиной.
- -- Скажите -- это правда? Правда? -- спрашивает она еще на бегу.
- -- Чего не знает девушка Старого Города? -- удивляется башмачник, низко кланяясь ей. Дофин и шут идут ей навстречу и целуют руки.
- -- Тоска моя, королева -- шепчет шут.
- -- Чего ты не знаешь, Тоска? -- снова спрашивает башмачник, когда все они усаживаются на ступеньки мастерской.
- -- В наш город пришли новые люди -- говорит Тоска. -- Один из них черный и страшный. Он испугал моих журавлей. Я послала их в чужие страны, чтобы узнать, скоро ли вернутся корабли, а они, увидев его, улетели с таким жалобным криком, как будто прощались со мной навсегда. Его не было до сих пор в Старом Городе...
- -- Я здесь -- глухо отзывается Черный, и все оборачиваются и смотрят на него.
- -- Какой ты... темный, -- приглядывается Дофин.
- -- Почему ты всюду следуешь за мной? -- гневно перебивает его Тоска. -- Я знаю, ты видишь все, что мы делаем, думаем -- все. И молчишь. И ждешь.
- -- У вечности много времени! Куда ему торопиться? -- ехидничает шут.
- -- Мы живем за каменной стеной, у моря, -- медленно говорит Дофин -- и к нам давно уже не приходили чужие люди из другого мира, которого нам не надо знать.
- -- Разве стена может оградить вас от жизни? -- усмехается Черный.
- -- Но мы никогда не переступали ее. Зачем? -- удивленно приподнимает брови Дофин. -- Это город красоты, тоски и грусти.
- Он припоминает еще что-то и тихо смеется.
- -- Ведь у нас хрустальные души -- их так легко исковеркать!
- -- А кто еще пришел? -- спрашивает башмачник.
- -- Какой то красный -- в голосе Тоски отвращение и испуг.
- -- Черный и Красный -- опасное сочетание -- подхватывает шут.
- -- Красный поднял бунт против красоты -- горячится Тоска -- но неужели это правда, -- что корабли не будут отправлены?
- 26
- \
- -- Кто осмелился это сказать в Старом Городе? -- возмущается башмачник, -- у нас есть свои законы. Здесь не место пришельцам и бунтовщикам.
- -- Вы... вместе? -- небрежно задает вопрос Дофин Черному.
- -- Мы... родственны друг другу -- так же небрежно отвечает тот. -- Но разница велика. Я знаю, что он -- мой младший слуга, а он даже не подозревает о моем существовании.
- -- Новые люди ... задумчиво говорит Дофин -- новые слова. Они заставят нас оглянуться на самих себя. Может быть, мы живем во сне. Мне так кажется иногда. Но для чего просыпаться?
- Двери ратуши раскрываются и на площадь выходят члены совета, почтенные седобородые горожане, в бархатных и меховых плащах. Со всех сторон собираются горожане, встревожен-но и молча. Бургомистр с жезлом в руке подходит к фонарю и низко кланяется Дофину, поднимаясь на возвышение.
- -- Мы, Старый Город! -- торжественно начинает бургомистр, и толпа на площади откликается эхом. -- Совет собрал вас, горожане, ибо пришло время отправлять корабли. Так поступали мы раньше, с незапамятных времен, и в назначенные сроки корабли уходили в море. Но в наш город пришли новые люди и ведут странные речи. Здесь может говорить не каждый, но только тот, кто вместе с нами прочувствует и повторит наш общий символ: "Мы, Старый Город!" Итак, совет предлагает вам решить: принять ли их в число своих граждан, или удалить с миром?
- -- Они сперва должны узнать наши законы, -- громко заявляет башмачник.
- -- Правильно, мастер. Мы все познали красоту, но не можем этого требовать от других. Золотой Дофин, ты, правитель города, разъясни чужеземцам.
- Дофин наблюдает за происходящим, полулежа на ступенях, выше всех остальных. Он не изменяет позы при словах бургомистра, а только протягивает руку и указывает место.
- -- Встань сюда, Красный.
- Низкая приземистая фигура в распахнутой на груди рубашке, в красном колпаке на голове, выходит из толпы и становится рядом с Черным. Красный презрительно усмехается, не глядя ни на кого, и уверен в своей силе. Он примитивен и груб.
- -- Мы не спрашиваем ни ваших имен, ни родины, -- начинает Дофин, и все слушают давно известные и понятные слова, одобрительно качая головой. -- Вы можете уйти, или остаться. Но мы, Старый Город -- вечны. У нас нет нищих, воров и прокаженных. Мы не рождаемся и не умираем, не живем даже, быть может -- мы творим. Давно когда-то нами правил Золотой король. Он велел обнести весь город каменной стеной и никто не смел переступить ее. С другой стороны -- море. Золотой король дал нам законы, дал нам книгу Живых и Мертвых, Неизвестного Бога. Он дал нам величайшее искусство -- творить
- 27
- красоту. Ей мы должны служить творением наших рук и сердца. И чтобы не заглохло в наших душах стремление к истине, он дал нам Тоску. Вот она, девушка Старого Города, зажигающая наши огни.
- -- Но Золотой король не дал нам счастья -- тихо произносит
- Тоска.
- -- Да -- вмешивается бургомистр. -- Он оставил наследником золотого Дофина до своего возвращения, и ушел с кораблями за счастьем. Каждые десять лет мы должны отправлять корабли и ждать, что они вернутся. И древний закон соблюдается свято: мы отдаем им самое ценное, что у нас есть. Цехи -- работы мастеров, горожане -- золото и камни, девушки отпускают своих возлюбленных, и матери -- сыновей. Ибо сказано в книге Живых и Мертвых -- корабли вернутся и привезут нам счастье.
- -- У нас хрустальные души -- восклицает Дофин, перебивая и поднимаясь -- мы отдаем их призраку счастья! Пусть гаснут наши жизни, пусть мы больны непонятной грустью -- корабли вернутся! А с ними все, никогда не бывшее, потерянное и не найденное! И когда все озарится ликующей улыбкой, -- мы поймем и воздадим хвалу Божеству -- ибо мы все равны в красоте -- мы, Старый Город!
- -- Мы Старый Город! -- воодушевленно подхватывает толпа.
- -- Что же вы можете ответить нам, чужеземцы? -- торжествующе спрашивает бургомистр.
- -- Мое время говорить еще не пришло, -- небрежно цедит сквозь зубы Черный.
- -- Зато я вам сказку! -- орет Красный и, расталкивая всех, взбирается на возвышение. -- Это не жизнь, а гниение! Кому нужна ваша вечность? Жили ли вы хоть раз по настоящему? Видели-ли хоть раз другое солнце, кроме этого фонаря? Вы хотите счастья? Я дам вам счастье! Для этого не нужно ни красоты, ни Бога. Глупые сказки. Ничего нет. Кто вам сказал, что это красиво? Вы сами! Кто дал вам вашего Бога? Вы сами! Так вы же можете сами и разрушить все и придумать что нибудь получше. Нет никаких законов -- это только цепи, которыми вы сами себя связали. На земле есть только один закон -- закон Зверя. Есть только одна воля -- моя! И я могу разрушить все, что мешает мне жить. А вы сами себе мешаете. Пусть, если это кощунство, по вашему, пусть Бог явит чудо. -- Эй, Бог, слышишь? Это я говорю! Если Ты есть -- рази громом, убей, а то совращу народ Твой!
- Ужас волной пробегает по толпе. Фонарь мигает, как от ветра, но на площади тяжелая тишина.
- -- Что, притихли? -- издевается Красный. -- Чудес не бывает! Некому заниматься такими пустяками. Вы хотите, чтобы вам счастье с неба свалилось! А вы сделайте его сами. Вот так, своими руками. Нужно не мечтать, а бороться ...
- 28
- Он останавливается, ему не хватает слов. Черный быстро наклоняется вперед и внятно подсказывает:
- -- За свободу ...
- -- Да, борьба за свободу! -- подхватывает Красный. -- Нам все позволено, потому что мы свободны. Пусть каждый прежде всего знает, что он -- зверь, а не призрак какой то погремушки. Пусть силой берет то, что ему нужно!
- -- А если у нас все есть? У меня, видишь, бубенчики даже? -- выворачивается, пробует свести на шутку Кривое Веретено, но его никто не слушает.
- -- Я хочу взять больше -- усмехается Красный. -- Вот ее, например? -- Он хватает Тоску, но та гневно вырывается и кричит:
- -- Не смей прикасаться ко мне!
- -- Не сметь! -- негодующе приказывает Дофин.
- -- Оставь ее! -- возмущаются горожане. -- Это наша девушка!
- -- Девушка ... тоже, подумаешь ... передразнивает Красный. -- А для чего они существуют, если их не трогать? Ничего, привыкнет. Скажи, красавица, целовал ли тебя хоть кто раз по настоящему? Эти то ведь все больше насчет разговоров!
- -- И вы молчите... молчите? -- спрашивает Дофин, презрительно выпрямляясь на ступенях. -- И никто из вас не поднимает голоса против этого зверя? Вы молчите... вы соглашаетесь? Вы пойдете за ним бессловесным стадом, пойдете, даже не зная -- куда? Чем будем жить мы -- обреченные Красоте? Разве можно потушить солнце, разве есть другое солнце, другая правда?
- Но внезапно Дофин поникает, плечи устало горбятся, в падающих руках -- безнадежность и скорбь.
- -- Ах, нет ... устало произносит он. -- Все это не те слова ... Скажите почему сейчас, когда смутились наши умы и затрепетали души, как подстреленные птицы, почему мы сейчас бессильны -- даже словом?
- -- Вы должны уйти из нашего города -- пытается спасти положение бургомистр. -- Нам не нужно чужого бунта.
- -- Ты оглох, Красный? -- набрасывается шут. -- Убирайся вон в свой мир, откуда пришел, если ты его не разрушил уже окончательно. А вы что же, в камень обратились, что ли? -- обращается он к толпе, -- хоть бы словечко промолвили!
- -- Он даст нам счастье ... мы устали ... мы хотим жить... Корабли не вернутся... -- глухо слышится из толпы.
- -- Опомнитесь! -- кричит Тоска и протягивает к ним руки, -- быть может, мы прожили века, не замечая их, -- что же значат для нас слова одного человека! Послушайте вы, ткачи' Разве я не вплетала лунные лучи в ваши ткани? Ювелиры! разве я не подбирала вам оправы для драгоценных камней? Строители, художники и поэты, разве я не вдохновляла ваши
- 29
- творения? У каждого я зажигала лампады, и все приносили мне кленовые листья на праздник осени -- ибо так сказано в книге Живых и Мертвых, -- и шаги мои освящены улыбкой. А теперь вы не верите мне больше? Не слышите моих слов?
- -- А камни, по которым ты проходила, не говорили тебе о моей любви? -- взволнованно спрашивает шут.
- -- Ты сам кричишь о ней слишком громко, -- отмахивается Дофин.
- -- И никто не верит этому -- убежденно заканчивает баш-мачник.
- -- Опомнитесь! -- умоляет Тоска. Но Дофин берет ее за руку и отводит в сторону.
- -- Оставь их, Тоска, -- бесстрастно произносит он. -- Ты ничем не можешь спасти людей, сходящих с ума.
- -- Которого то и не было вовсе! -- возмущается шут.
- -- Мы, строители храма, -- так же спокойно объясняет Дофин, -- создали его слишком воздушным и хрупким. Он рухнет без борьбы, от малейшего прикосновения. Так надо, значит. Мы обречены, Тоска.
- -- Да, так надо, -- нагло усмехается Красный. -- Все будет разрушено и от стен ваших камня на камне не останется!
- Но он еще не победил. Среди горожан волнение и ропот. Строитель храма, высокий, совсем белый старик смело подходит к нему.
- -- А что ты создал, Красный? -- резко спрашивает он. -- Мы строили дворцы и храмы. Их нелегко создать, а разрушить еще труднее. Они принадлежат вечности -- и мы вечны с ними и в них.
- Красный меряет его взглядом. За спиной мастера -- мудрость и сила знания, накопленного веками. Он неподкупен, бесстрашен и чист. Силы не равны. Но Красный нагл и груб, и уверен в победе.
- -- А вот я покажу тебе сейчас твою вечность, глупый старик! -- дико рычит он, и выхватив нож, бросается на старика. Строитель падает, толпа отшатывается в ужасе.
- -- Кровь... в этом шопоте смятенье, даже камни жмутся друг к другу перед невиданным и страшным. Красный выдергивает нож из груди старика, поднимается и со смехом бросает что-то окровавленное в толпу.
- -- Вот вам ваша вечность! Что же он не встанет теперь больше проповедывать свою красоту?
- -- Он умер... в крови... шепчет Тоска, впервые видя мертвого человека.
- -- Что стоит жизнь одного человека, если можно убить сотни? -- глумится Красный, теперь уже вполне сознавая свою безнаказанность.
- -- Пусть это будет первым ударом по Старому Городу! Вы смертны и не знали этого--ха-ха!Да, в ваших жилах течет не
- 30
- вода, а кровь, и она прольется на камни. Кровь! Она пробудит в ваших пыльных душонках зверя. Она потечет и расплывется на камне, брызнет из тела горячими каплями, поднимется душным сладким туманом ... страшно? А кто накажет за это? Кто? Ха-ха! Разве эти выродки, шуты и дофины, могут защищаться? Нет, они не так сделаны, у них слишком нежные руки! А Бог -- если Он есть -- видел слишком много крови, слишком много смертей... Да, кровь, -- все красно от крови... Поэтому и живите ею, пока еще бьется сердце. Все позволено -- все безнаказанно -- и все ваши придуманные законы полетят кувырком, стоит только сказать: я не хочу!
- Ропох стих. Медленно, крадучись, один за другим, горожане разделяются, шепчутся, примыкают к Красному, покорно и жалко. Только немногие остаются около Дофина.
- -- Ты наш, Старый город! -- кричит в упоении Красный. Дофин презрительно пожимает плечами:
- -- И вот в этом бессвязном, пьяном крике погибнет все... Откуда-то заунывно звонит похоронный колокол. Кривое Веретено, волоча за собою черный креп, проходит через площадь, заглядывая каждому в лицо, и повторяет под звон, уныло и зловеще:
- -- Солнце мы, солнце хороним! Беззакатное солнце Старого Города!
- -- Мы гибнем, мы смертны... слышится в толпе. -- Корабли не вернутся.
- -- Спасите! Спасите! -- кричит какая-то женщина. -- Спасите!
- Этот вопль готов уж захлестнуть всех, но Черный, молча наблюдавший до сих пор, быстро наклоняется вперед и поднимает руку.
- -- Корабли будут завтра отправлены, -- говорит он в внезапной тишине, раздельно и веско отчеканивая каждое слово.
- -- Будут? -- вскрикивает с надеждой Тоска, хватая его за руки, но он качает головой и отводит ее руку.
- -- В последний раз.
- -- В последний раз! -- надорванным эхом откликается Тоска, понимая теперь, что это действительно конец.
- "^"
- На пристани Старого Города парапет из радужных камней, как будто небо отразилось в воде и легло на них. На небе палевые переливы зари. Сбоку, над ступенями поднимаются мраморные колонны Храма Кораблей. Последний корабль готов к отплытию. На носу -- резная фигура, золотой канат связывает его с колонной храма. Оранжевые паруса, как осенние листья, палуба завалена драгоценностями, золоченые сходни переброшены на берег. Еще никого нет. Только Дофин и Тоска, всю
- 31
- ночь бродившие по Старому Городу, встречают зарю на пристани.
- -- Сегодня уйдут корабли, -- задумчиво говорит Тоска. -- Посидим здесь немного. Иногда бывает так странно, когда ждешь чего нибудь. Так хочется, чтобы было скорее, и только, когда это придет, то видишь, что ожидание и было самым лучшим.
- Дофин тоже присаживается на ступени храма и качает головой.
- -- Нет, я ничего не жду. Все просто и ясно. Посмотри, как прекрасно небо -- спокойное, светлое, далекое. Оно видело так много страданий, что перестало их замечать. Это много значит -- сохранить для себя только одну улыбку. Знаешь, если бы сейчас, вот здесь рушились эти колонны -- я смотрел бы и улыбался. Можно умирать или жить -- но улыбка останется. А все муки, до нее пройденные -- отбросятся, как бесполезное.
- Тоска порывисто встает и подходит к парапету.
- -- Я никогда не слыхала таких слов. Почему ты раньше не говорил их?
- -- А разве мы знаем, что иногда говорит в нас? -- улыбается Дофин. -- Мы кончаем жить. Не можем бороться. Разве вот эти руки прольют кровь? Мы обречены, и хорошо еще, что мы это знаем. По крайней мере, если не умели жить так, как надо, то сумеем с честью умереть. Это тоже много. Если хочешь приблизиться к жизни -- и понять ее -- отойди от нее.
- -- Нет, я не могу!
- -- Жить -- это значит улыбаться.
- -- Нет! Жить -- это значит гореть и рваться куда то -- далеко, далеко. Мы не знаем, что в этих, неизведанных далях. Бог проклял дьявола знанием, но человеку, как высший дар, дано прикоснуться к кубку неизвестности .,. Только прикоснуться к нему губами и быть навсегда отравленным, навсегда обреченным искать...
- -- Потерянное и не найденное.
- -- Но как же счастье, к которому мы стремимся? Скажи, Дофин, самый страшный и справедливый закон на земле -- Возмездие. Скажи, сейчас мы страдаем за наше счастье -- или уже счастливы?
- Дофин печально покачивает головой.
- -- Не знаю ...
- -- Ибо Бог проклял дьявола знанием, -- подчеркивает насмешливо Черный, появляясь из-за колонны. Дофин и Тоска встревоженно оборачиваются.
- -- Ты откуда? Что ты делал в храме? -- спрашивают оба в один голос.
- -- Вот видишь, ты меня не любишь, -- спокойно отвечает Черный, обращаясь к Тоске и тоже усаживаясь на ступеньки, повыше их, у самых колонн. Он упирается локтями в колени,
- 32
- кладет подбородок на скрещенные пальцы и смотрит в упор на нее. -- А между тем я осматривал лампадки -- заканчивает он.
- -- И что же? -- невольно вырывается у Тоски.
- -- И очень многие потухли, -- небрежно роняет Черный. Молчание.
- -- Скажи, почему в твоих словах больше, чем... неуверенно начинает Тоска.