Ирина Сабурова. Счастливое зеркало (1966)
Подготовка текста для некоммерческого распространения, OCR, вычитка, номера страниц {0} после их текста -- С. Виницкий, 2004.
Ирина Сабурова
Счастливое зеркало
Мюнхен, 1966
СЧАСТЛИВОЕ ЗЕРКАЛО
- Начать можно с любой точки: вот, темнозеленый канал, вдали мостик. Совсем медленно, чуть касаясь воды, плывет сухой кленовый лист. Оранжевые прутья каких то кустов с редкими зацепившимися листьями, мшистый ствол почерневшего дерева: ветки согнулись под серыми облаками, но не от тяжести, а как будто затонули в серой обволакивающей дымке. Чуть моросит, больше в самом парке, с сучьев стекает изморозь. Город подальше, в нем уже выметенная, поздняя осень, но Рождество не началось еще, не стоит еще на пороге улыбающаяся праздничная елка. Здесь -- не город в сущности: благородная охра прошлого столетия, дома с белыми колоннами, выступы террас, балконы с баллюстрадами, мезонины: особняки с заборами в кованных решетках, голубые ели и закутанные на зиму розы в садах. Улочки сужены от придвинувшегося, надвигающегося города. Но здесь парк, и у некоторых особняков даже каменные конюшни: когда то до центра города ездили в каретах. Теперь в конюшнях стоят автомобили, переменились и многие владельцы, вероятно, но с тем же завистливым снисхождением, с каким смотрели на них раньше жители казарменных домов, смотрят на них теперь обитатели зеркальностенных коробок с электрическими лифтами для мусора, тонкими стенками и стандартной мебелью.
- Это -- прошлое города. Славное прошлое, остатки. Пока они еще не мешают, может быть, даже привлекают туристов. Их хранят. В конце концов, это живые дома, они живут, и в них живут еще. Кое где в особняках устроены частные клиники. Больным надо тишину, больные люди думают иногда совсем о другом, чем в автомобиле на улице, они доступнее пониманию мягкой неторопливости вещей, спокойному достоинству лестниц, пролетов лужаек в деревьях. И может быть, плывущий по каналу сухой лист... или такой же, кружащийся под серым небом над закутанной клумбой, вызовет у них иные мысли, чем {3} в жизни, заполненной такими важными, неотложными, мелькающими вперегонки делами.
- Мысль, как линию, можно продолжить из точки назад и вперед. Провести через точку можно только одну, но она имеет два конца? Пусть один будет началом, каким то "наш герой родился в...", того пути, которым он шел, день за днем, к берегу этого канала, вот к охряному дому с колоннами, с полукруглым выступом террасы над каменной кладкой. Может быть, он родился в таком, похожем, или совсем непохожем на этот? Все равно, не видно его дома в далеком "в". Слепые двери закрывают теперь другие люди, а может быть и дверей не осталось, или ключ в них поворачивается по иному (иногда ведь и ключ говорит многое), и в окнах нет прежней тени, это уж наверняка, а следов не осталось ни на дорогах, ни у кого, нигде. Разве в какой нибудь папке с бумагами, штемпелями, подписями никому неизвестных больше людей -- как и он сам. Это линия назад, которой не бывает в геометрии, хотя учебник и начинается словами: "представим себе". Но вообразить себе жизнь можно и без ученья, всякий легко вспоминает свой пройденный путь, начать же представлять его можно с любой точки: опять таки, скажем, канал, осенний день, упавший лист, старый особняк. Представление или воспоминание? Анализ или синтез? Лучше и то, и другое, потому что у второго конца, у линии вперед воспоминания не может быть вообще, а представление приблизительно. Кажется, что путь пойдет, должен пойти -- как хочется. Когда же линия дойдет до конца, замыкаясь с началом в круг, оказывается, что... оказалось иначе.
- Но это уже явление другого порядка, не нашей власти. У нас есть прошлое. И, о, у нас есть настоящее! Прошлое нерушимо. Прошлое -- и вот этот чужой красивый особняк, и то, что человек знает только сам, и то, -- нет, нет, только не забудьте пожалуйста, -- то, с чем он пришел к берегу осеннего паркового канала с тяжелой зеленой водой. Это очень важно, может быть, самое главное, потому что ведь есть еще и сухой кленовый лист, плывущий по воде, почти не касаясь ее. Это настоящее. Тихая, поздняя осень, преддверие Рождества, сжатая в чешуйку почка, ждущая, чтобы раскрыться весной, корень, засыпающий в ожидании весеннего сока, теплого, пушистого снега там, наверху, проливающегося вкусной водой, когда ему захочется пить.
- Ибо власть -- в настоящем только. В облеченности прошлым, и в возможностях: ну, хотя бы выловить этот лист из воды и засушить его под стеклом, или бросить в него камешек, чтобы утонул, или проводить его мечтательным бесцельным взглядом. Все можно сделать. Бездумно или намеренно, преодолевая препятствия, или споткнувшись от толчка, если не удалось удержаться на ногах. Можно многое сделать с расчетом на завтрашний {4} день, на когда нибудь потом, с надеждой или мечтой. Все можно, и вот очень важен путь, облекающий этой властью, двери, открывавшиеся или закрытые наглухо, анализ или синтез. То, что изучалось, -- или не замечалось вовсе, то, что отсеялось, установилось, как главное. Нужно сказать еще, что после синтеза, увы, остается немного, потому что оказывается, что линия пройденного длиннее оставшейся.
- Правда, зато отбрасывается и многое ненужное, мучающее других, не понявших отбора. Тех, кто анализирует до конца все, что ни попадется, так и не поняв, что и к чему, когда замыкается круг: и тех, кто думает, как дальний предок -- повиснув на суку ногами вверх, не удерживая в голове двух параллельных мыслей по той простой причине, что не удерживается и одной.
- Итак, важна точка, и ею может быть любая: -- картинка осеннего парка или въезжающий в депо локомотив с шумно дышащими боками. Это зависит от установки и вкуса -- и от прошлого тоже, но суть не меняется вовсе: разнятся люди и взгляды, а не суть.
- Суть в ощущении жизни, в синтетическом восприятии ее, в том внезапном, всеобъемлющем ощущении, которое охватывает вдруг и очень остро, на любой точке пути, и если это аккорд, то в нем не одна, а десять октав, потому что все: воспоминание, чувство бытия и смерти, мечта и воспоминание, надежда и любовь, горечь и радость. Вся радуга, все тональности, вся жизнь. Может быть, даже будущее тоже -- постигаемое вдруг ошеломленным, догадывающимся, испуганным сердцем. Результаты ведь часто печальны, неправда ли? Круги замыкаются постоянно, беспрерывно, неизбежно, и пропадают, как на воде, -- которой касается вот этот сухой кленовый лист. И он все еще плывет, не прошло и минуты с начала, а если в этой минуте уложилось все, начала и концы, и яснее, чем можно выразить словами -- что ж: это человеческая искра, выбивающаяся из кремня. Из губки ее не выбьешь.
- Но, поскольку точка взята у канала, в парке, у особняка... поговорим о доме вообще. Подъезд закрыт, конечно. Сколько в нем комнат? Почти два этажа, с мезонином. Почти, потому что дом спускается по пригорку к каналу: у него большой выступ в сад, на нем терраса и каменные шары на баллюстраде. Колонны подъезда прочно стоят на ступенях. Дом для большой семьи. Строил его дед, тогда город был дальше, а здесь тихо, почти дача: городской патриций, может быть, крупный чиновник, купец, вроде героев Будденброков Томаса Манна, или еще лучше "Дебет и кредит" Густава Фрейтага, но с художественным уклоном, {5} потому что барство в этом доме бесспорно есть. Не слишком роскошное барство, не то, что у единиц, а, скажем, даже у тысяч во всем городе, не все же непременно строят себе особняки. По социологии они относятся к высшему среднему слою, и та же социология показывает своей статистикой, между прочим, что из этого слоя выходит большинство писателей, ученых, государственных и иных деятелей. Людей, так или иначе выдающихся творческой мыслью над средним уровнем. Они и приучались мыслить, воспринимать окружающее, развивать вкус вот в таких домах. Конечно, бывают прорывы и из казарменных коробок, должны быть. Они отчаяннее и труднее, их заслуга больше, но оставим мировую справедливость, тем более, что она давно оставила нас. Дело не в социологии: дело в наследстве, в обстановке, облеченности властью прошлого, сохранившей гаммы красок, паркетный скрип, библиотечные тома, и спокойное, нужное, глубокое течение жизни, как величавая вода этого канала... по которой все еще -- все еще! -- плывет осенний листок. Обстановка общая всем есть повсюду. Жена американского адмирала, бывшего послом в Москве, приехала в Ясную Поляну и вдруг почувствовала родной воздух: старый кожаный диван, зеленая лампа на столе, окно в сад... Она очутилась дома, слышала сонату, спор о новой теории, стихи и шелест: колосьев, шелка, и книжных страниц.
- Не будем теребить бытия, определяющего сознание. Но оно может помогать или вредить ему, неправда ли? Протокольные акты, бумага с параграфами законов пахнет пылью цифр, безнадежностью страстей, и человеческими жизнями, легшими под полицейский штемпель: нужды нет, что в окно льется солнечный луч, у здорового чиновника румяные щеки, а секретарша повесила "зеленую бороду" над столом: пыль.
- В щелканьи процентов солидно сверкающего стеклами, медью, никелем банка с вкрадчивым светом и приглушенным шелестом -- безукоризненные проборы служащих, накрашенные от кончиков волос до кончиков ногтей на ногах яркие блондинки, тратящие половину жалованья на платья в надежде: хорошо выйти замуж одни, стать высоко квалифицированной силой -- другие. Третьи быстро перестают надеяться вообще.
- В пресловутых казарменных коробках, серых или кирпичных, но одинаково унылых, с запахом на лестнице, чахлой геранью на окошке, с выщербленными стенами, восковыми цветами в подаренной вазочке, со счетом каждого гроша, доскональнейшим обсуждением последней речи министра за дешевой кружкой в пивной, с наглой соседкой на лестнице, футбольным {6} состязанием, воскресным жарким и пистолетной газетой вместо книги -- в таких домах, повторим, прорывы возможны, и бывают, но редко, именно из-за этой обесцвеченности, стандартности, придавившей и отупившей серости.
- О дворцах не стоит пожалуй и говорить: их было очень мало всегда, еще меньше теперь. Лучше о старой узловатой яблоне или пышно шумящей липе за навозной кучей разъехавшегося в стороны крестьянского двора с поветью, маленькими окошками выбеленной стены, запахом дерева, кур, зерна, горьким, пронзительным дымком картофельной ботвы на осенних полях, с голубыми сугробами и желтыми пятнышками одуванчиков и цыплят, яркими маками и дичающими астрами. Дом низок и крепок, нерушим и спокоен, у него низки потолочные балки и пороги, но над ним всегда высокое небо, дающее солнце и дождь, песни и пот, сияющее и над скрипом перегруженных колес, и над немудреным кладбищенским крестом -- мечтой и мыслью.
- Разные бывают дома, различны и люди, и жизнь, но общее, вечное от каменной пещеры до особняка, в деревне или городе: защита, свой угол, средоточие жизни, тишина, к которой должна прислушиваться душа. Должна, потому что без нее гибнет.
- Только ли без этих, каких бы то ни было, четырех стен? В этом ли -- бездомность, изгнание, потеря почвы, утрата корней? Да, говорят многие, и пускаются плыть по течению, бездумно и бесцельно, как упавший с дерева лист на тяжелой холодной воде. Но лист не может иначе, он зависит от ветра, когда он исполнил свое назначение и умер к зиме. Человек зависит только от своей души. Дом -- это чувство, свойство, стремление утвердить себя, оглянуться -- услышать тишину, согреть -- и свое, и чужое сердце. И при бездомности может быть дом, если есть чувство дома, если беспочвенность, покорность ветрам, постыдная скупость мысли не выветрили, высушили пылью сердце. Ну, а если пущено оно по ветру, пока не распадется пылью, и вое равно, куда, все равно где -- то и не заслужило другого.
- А если уж никак нельзя обойтись без "измов", то материализм -- это анализ, а консерватизм -- синтез, и по одному подсчитывается стоимость и стремление к собственности, а по другому -- все остальное: любовь и уважение, мечта и надежды, творчество и покой. С теми, кто считает, что стремления эти выдуманы нарочно -- спорить не стоит: для сухих листьев весна не цветет, и может быть им действительно не видно, что вслед за их оторвавшимся стеблем высунулся кончик плотной почки? Осенние листья тоже по разному понимают осень.
- Есть еще один изм, против которого очень трудно что либо возразить, потому что он не измышление, а сущность бытия: {7} символизм. Ибо и текущая вода, и покачивающийся на ней лист, слишком сухой, чтобы впитать в себя сразу сырость, и особняк с ампирными колоннами и охряными стенами -- да и весь парк, и даже улочки с площадями -- символы же конечно, это все, скрытого и заключенного в них смысла. Только люди редко бывают символами: может быть поэтому они так часто не подозревают, что все вокруг них значит что-то -- стоит только посмотреть, что.
- Не стоит, однако, не только спорить, но и задерживаться дольше, чем нужно, на высоких понятиях и ученых словах: они редко помогали кому нибудь в жизни найти ее смысл. Многословие, как ученое, так и попросту глупое, свойственно старости и молодости одинаково, хотя и по разным причинам: молодежь перекипает через край в поисках смысла и ответов на вопросы; старики скрывают за ним то, чего не нашли. То же, что действительно найдено -- и смолоду, и в зрелости, -- выражается обычно совсем простыми формулами.
- К сожалению, мыслить формулами еще труднее, почти невозможно. Мысли всегда многословны, беспорядочны, кувыркаются, как стекляшки калейдоскопа; отсюда цветистость сочетаний, разрезанных на углы зрения отточенными призмами чего нибудь, вроде логики, скажем.
- Логика и уж совсем не так замечательна, и совершенно не обязательна, потому что в жизни ее не бывает. Но по ней ли, или по существу требуется указать, что все вышесказанное -- беспорядочные мысли о двух людях на берегу канала в парке, следящих от нечего делать за тем, как медленно-медленно движется на воде в легкой туманной дымке осенний лист. Может быть, отчасти и их собственные. Мысли, и даже одинаковые, свойственны многим. Двух же людей совершенно достаточно для драмы, без которой не обойтись, если говорить о жизни.
- Как они встретились? Сейчас -- не на берегу канала, а сперва в охряном особняке с колоннами и покрытым ковром лестницей. В нем теперь частная клиника: построившие дом Будденброки не выдержали мировых войн. В клинике лежит их общий знакомый: он тяжело болен, а они оба -- и он, и она, очень любят его. О любви к нему и его болезни они говорили уже на лестнице, и когда закрыли тяжелую дверь под колоннами, говорить больше было не о чем. Остановка городского автобуса к центру -- тут же, у канала, и приходится ждать. Только и всего.
- То-есть, это было бы все, если не сказка. Сказка всегда неожиданна, не требует подготовки, и не терпит уговоров. Как все элементы, из которых состоит человеческая жизнь, она никак не поддается определению словами: мечта или душевное здоровье, {8} тоска или вера в Бога, счастье или прорыв в четвертое измерение? Сказка может быть всем этим и чем угодно еще, потому что она -- редкий элемент, который вносится самим человеком в свою жизнь, и дается ему не природой, а Небом.
- Не отмахивайтесь, пожалуйста. Почему можно проповедывать или защищать какие угодно измы, а сказку -- нет? Тысячи лет тому назад проповедывались другие, и от них не осталось ничего, а вот сказки тех времен живы и поныне. Символизм не литературное течение, а символы окружающего. Презрительное ограничение ее детскими книжками, выбрасывание на задворки детства, -- это пренебрежение к извечным формулам человеческой души -- к своей, прежде всего. Но пренебрежение, болезнь века, принимается как должное, и больные даже хвастаются ею. Именно по той логике, которой, к сожалению, не существует...
- -- Голос отдельного человека часто не расслышишь, особенно в атональной какофонии, -- сказала она вдруг, не поворачивая головы и не поднимая голоса, а просто мысля дальше и вслух, -- но если уж необходимо подпереться авторитетом, то пожалуйста: Лев Толстой. Это он сказал, что гибли культуры и цивилизации, гибли народы и государства, а сказки переживают тысячелетия. В авторитете Толстого никто не сомневается, но именно это его изречение стыдливо замалчивается. Конечно, не ново и не интересно. Как будто все новое интересно и правильно!
- -- Воплощение сказочной мечты о ковре самолете в наше время, например, для тебя тоже ничего не значит? -- лениво возразил он, наблюдая краешком глаза за углом. Оттуда, из под чуть покосившегося столба садовой ограды, должен был показаться автобус.
- -- Все, что не начинается со слова "модерн" для тебя уже не идеал, конечно. Скульптура без формы, поэзия без музыки, музыка без гармонии и жизнь без смысла! "Модерн"! Мечта, воплощенная в кнопке и рычаге реактивного самолета! Если бы это было так, то не стоило бы ей переживать тысячелетия. Но вот сказки живут и существуют, во всем, и одни их видят еще, слава Богу, а такие, как ты...
- Она отвела взгляд от почти неподвижной воды, посмотрела на него в упор: отметила и осеннюю серость лица, и скользкую увертливость хронически пьющего человека, и когда то так поразившую нервность руки с зажатой в ней перчаткой -- пальцев, {9} привыкших прислушиваться к смычку. Еще не дрожит, но... долго ли? Как всегда, мелькнуло легкое -- сожаление ли? отблеск мечты в том, так внезапно розовом небе, порозовевший -- отраженный свет прошлого. Улыбнулась словам, оставшимся в памяти.
- От легкого, незаметного ветра кленовый лист на воде замахал вдруг выгнутым острым краем, и поплыл неожиданно быстро, уплывая все дальше, поспешно, как будто опомнившись, погнался за чем то важным, неотложно нужным -- хотя вода, казалась, продолжала почти не двигаться, застывая стеклом.
- Она улыбнулась теперь совсем открыто, поймав его взгляд, брошенный на лист.
- -- Вспомнилась... сказка. Так ведь и не знаю конца. А зеркальце -- счастливое зеркало, помнишь? -- до сих пор сохранилось, представь себе. Тогда положила в чемодан, отправленный тетке на хранение, и помирилась уже с потерей. Рядом с ее домом все сгорело, а она умерла, и я ничего не знала. Недавно получаю письмо -- незнакомая подпись какого то др. юр. Он разбирал по долгу службы наследство, обнаружил мой чемодан, обратился в службу розысков Красного Креста, те разыскали. Когда узнали, что я -- родственница, пришлось поехать. Тетка по мужу, оплакивать я ее не могу, еле знала, но тяжело, знаешь, разбирать в таком случае чужие вещи. Холодный неуютный сарай, куда свозят -- такое странное слово: выморочное имущество... Ну, раз все равно, так взяла кое что: хороший еще ковер, рукодельный столик с резьбой -- она, как балтийская немка, уехала во-время, и все увезла, не то, что мы... и мой чемодан, конечно. Как раскрыла его, так сразу развеселилась: поверх всего военное сокровище: фунт махорки, зверобой настоящий! Сохраню, как память. А ларчик этот с зеркалом вынула, но так и не раскрывала, поставила на полку. Сама не знаю, почему не решаюсь, только на полировку посматриваю: густой цвет, драгоценное красное дерево... должен наступить какой то срок, тогда открою и -- узнаю свое счастье.
- Она говорила быстро, чтобы не продолжать первой мысли, не впасть в излишнюю сантиментальность, немножко все таки смешную после стольких лет, хотя он сразу же, при первых словах склонил голову на бок, и обволок ее полагающимся в таких случаях глубоким, любующимся, восторженно-благодарным взглядом -- совсем, как тогда, как раньше. Впрочем, может быть и искренне -- кто знает?
- -- О нет, я не забыл... сказку... о зеркале. Но как же узнать конец? {10}
- Ну конечно, что же он мог еще сказать? Мягкая благодарность -- хотя бы за прошлое, и еще больше, пожалуй, за ее сдержанность и верность дружбы в настоящем. Если ничего не стоит сделать другому удовольствие, то нетрудно вздохнуть с улыбкой и вздохом сожаления, что вот мол, вышло так, а могло бы иначе... Ничего не стоит, и длится минуту, а автобус должен появиться вот-вот, и после посещения больничной палаты его неудержимо тянуло в знакомый угол ресторана, с синим дымом и дымным окном за спиной, с рогами вешалки, стуком тарелок, с запахом винного погреба. Конечно, вечером опять надо на репетицию оркестра в студии, предупреждений за прогулы у него достаточно, а за место надо держаться как-никак, но... выпить все таки можно, неправда ли?
- Автобус пришел и они поехали -- рядом сперва, но каждый в свою сторону.
- Конечно, раз я начала уже говорить об этих двух у канала, то я их знаю. Больше ее, чем его, но и этого уже достаточно. Видела даже их глазами то, о чем они рассказывали мне так откровенно, как можно чужому, но чем то близкому человеку
- Первая встреча с ней была в поезде. Конец сорок седьмого года -- глухая, моросящая осень, сумрачное преддверие зимы Сумрачное от нашей тоски тогда, смятения, страха и кочевья. На станциях маленьких городов и местечек, около которых были большие лагеря дипи, поезд собирал тяжело одетых, редко бритых и густо пахнущих махоркой и сыростью людей с деревянными ящиками: самодельные чемоданы из толстой фанеры. У некоторых были настоящие полушубки и валенки даже, почти на всех -- меховые шапки, и все говорили по русски или украински.
- Мы влезли, как тогда полагалось, с трудом, втиснулись в полное и без того купэ третьего класса -- других вагонов не было вообще. В этом хоть не было разбитых стекол, как рядом, а от густого дыма казалось теплее. Поезд двинулся, часто останавливаясь посреди поля, полз, громыхая разъезженными колесами, шатаясь из стороны в сторону; стенки скрипели, вот-вот развалятся, и о скорости никто не думал. Когда нибудь приедем, одолеем шестьдесят километров до города.
- -- А вы, дядька, сидайте, -- сказал вдруг мальчишка из угла, и пропустил сивоусого "дядька", вошедшего со мной. Сам он встал со мной рядом на его место, поставил ногу на край скамьи, {11} ловко свернул закрутку из махорки, и протянул мне на маленькой грязной ладони:
- -- Курите?
- -- Спасибо, вот не умею сворачивать стоя, -- произнесла я, и с наслаждением закурила, присматриваясь к мальчишке, щелкнувшему самодельной зажигалкой
- На нем были толстые штаны, сшитые из одеяла, куртка из овчины и громадная теплая кепка, в которой тонули уши. Под козырком смуглело лицо, все в коричневатом тоне: кожа, тусклые темные брови, орехового цвета глаза и такие же, серовато коричневые, упрямые, с веселым и горьким вызовом, тонкие губы.
- Он быстро и откровенно оглядел меня, как будто примерил, классно сплюнул табачинки с губ, и кивнув в сторону моих спутников, заметил:
- -- Чего в город братву везете? Документы старым эмигрантам выправляете?
- Я даже сморгнула от удивления -- было то ведь действительно так: везла очередную партию своих "крестников" в самоотверженный Юрьевский комитет, который под сомнительные поручительства "выправлял" удостоверения в принадлежности к каким угодно странам эмигрантского рассеяния уроженцам и Москвы, и Харькова, и Кавказа.
- -- Не бойтесь -- складочки у губ залегли еще упрямее и печальнее -- не выдам. И не нуждаюсь. Я германская подданная, сама поручусь, при случае.
- Очевидно, у меня было довольно глупое лицо, потому что "мальчишка" рассмеялась вдруг совсем по мальчишески и снова протянула ладонь.
- -- Вы мне нравитесь почему то. Давайте познакомимся. Тащиться долго, говорить веселее. Меня зовут фон Ратибор, Нина Бертрамовна.
- Выражение мое вряд ли просветлело. Мы минуту смотрели друг на друга, потом расхохотались
- -- А вас? Сабурова? Та самая -- Ирина Сабурова? Да ну?! "В этом странном королевстве жили рыцари и маги, и на самой древней башне -- старый, мудрый Звездочет..." ей Богу, вы? Ну, знаете.. сядем, хоть на пол. Браток, прими чемодан. Вот так, да если бы вы знали только...
- "Братва" была занята своими разговорами. Мы сидели, сжавшись на ящике, колотясь о стенку вагона в коридоре, в пыли, грязи, скрипе и грохоте. Она говорила.
- -- Мне себя трудно объяснить, да и кто поверит? Но вам могу. Вы к нам приедете. Или я. Да, у меня хорошая кобыла с телегой {12} есть. А вы за мальчишку приняли? Без штанов нельзя, в них спасенье, давно бы заболела, только Петр Михайлович мой ругается, но он уж такой, зубр прошлого столетия. Бертрамовна я всерьез, и сама с Печоры. Отец из русских шведов, был инженером на лесопильном заводе, еще в проклятое царское время, как говорится. Только девочкой удалось еще это время ухватить -- вспомнишь, и в слезы. Я все больше в лесу, да на лошади, а мама Бетховена любила -- дом большой, рояль чудесный. А чудеснее всего -- папа. Ах, если бы такого отца всем в жизни! Все знал, обо всем заботился... даже своей смертью нам помочь умудрился. Убили его случайно, пулей на крыльце, когда вышел, в это время какая то продразверстка шла, его еще не успели снять, понимаете, как специалиста. Ну, потом сняли бы конечно, но раз случилось не вовремя, будто бы виноваты оказались. Это нас и спасло. Мама просто ума решилась. Сидит, в одну точку смотрит, ни о чем, кроме как об отце, не говорит. А нам за это, за нечаянную смерть, постыдились все таки, оставили в покое, и комнатку у бывшего управляющего в доме дали, и мне гимназию кончить в соседнем городе. Потом учительницей там же стала, я немецкий язык с детства знаю, рижская немка гувернанткой была. Мама ни во что не вмешивалась, а каково мне? И учиться, и в очереди стоять, уроки давала, и боялась за все, маму всегда выгораживать надо, печки топить -- ах, эти мерзлые, драгоценные поленья, все руки в ссадинах -- и как радовалась, когда ухватишь, везешь на самодельных санках, вроде как теперь, только там на севере, зима не здешней чета, тепло -- главное в жизни... Голодали, конечно, но выжили. Мама умерла потом от тифа, вот и осталась одна. Знаете, трудно одной. Мечтала -- кто ж не мечтает? Я старалась дальше учиться, книги читала, старые все перечла. Пришлось замуж выйти. Коля не то чтобы плохой, но полуинтеллигентный, из мастеровых, а это хуже нет, и член партии с восемнадцатого, большевик настоящий. От чистки спасло потом, что место небольшое, в глуши. Представляете себе, что значит жить с человеком, когда ничего, что думаешь, сказать нельзя? А что было делать? Рук много, все жеребцы тянутся, лапают. Он меня сперва перевоспитывать собирался, потом только рукой махнул, чтоб помалкивала и не мешала. А у меня мечта появилась, не смейтесь. Неподалеку порт новый строили -- на костях, конечно, заключенных согнали. Построят, думаю, придут пароходы -- и я убегу. Да, заграницу. Адрес моей немочки, гувернантки, как Отче Наш наизусть знала. Все таки она папе какой то троюродной племянницей доводилась. Уйду, думаю, проберусь к ней. Пусть вам смешно, но я с этой мечтой не один год прожила, и что же? Разыскала ее потом, все таки. {13} -- Только иначе вышло. Когда в сороковом забрали Прибалтику, туда только надежных пускали, запретная зона. Но Коля то мой партеец старый, и специалист: назначили туда на завод. С какими чувствами я ехала! Что я почувствовала, когда европейский город увидела! Вы все говорили, что у вас ничего больше нет, и улыбаться разучились... с нашими разучишься, а все таки эта свобода у вас только вчера еще была, я вашим вчерашним воздухом дышала -- как в сказке, ходила все, смотрела, руками трогала! Да не только там ночные рубашки атласные, что некоторые себе, по простоте душевной, на платья бальные покупали. Что ж, тут ничего стыдного нет. Мы таких не видали, я с детства, а другие и вовсе нет. Да и вы подшучивали не со зла, я ведь понимаю. Но Боже мой, ведь это было прежней Россией и Европой, все вместе, чудом сохранилось и все новое, крестьяне на хуторах, старинные имения сокращены, но нетронуты, кого ни возьми -- усадьбы свои... вы же не понимали этого, наверное, а ведь вы жили уже в нашем будущем, это вот ваше двадцатилетнее прошлое -- у нас только в будущем, и так далеко еще, что нам не увидеть, а вы уже знаете, и вот и мне хоть кусочек, хоть во время оккупации, достался! Помню, пошла на почту: маленький почтамт, крохотное местечко, а в доме двери стеклянные, с такими красивыми стеклами. Не удержалась -- погладила, и женщине, что входила, невольно говорю: "У вас всегда так -- повсюду красивое?" А она отвечает, по русски же: я только потом удивилась, когда поняла, что у вас почти все по русски говорили, тоже сказочно: заграница -- и по русски говорят, ну разве не чудо? "Конечно, отвечает, а как же иначе? Так и должно быть". Ах, наивная моя, счастливая незнакомка! Попробуй, поживи по нашему...
- -- Когда объявили войну, у меня сердце сперва упало. Конец, думаю, и сразу же мечта, прежняя: нет, я не вернусь: Я нет, дудки! Пусть немцы. Что же тут такого? И в прошлую войну они в Киеве были, а потом ушли. Гитлер, нацисты, садисты... я чекистов видела, и все рассказы о Гитлере, по правде сказать, считала такой же пропагандой, как и акул Уол стрита и царских опричников. Но... Коля? Три дня боролась. Все таки, столько лет, худо ли, хорошо ли, вместе прожили... мозги, правда перевернуты, но прояснятся же когда нибудь... Но вот, к концу четвертого дня -- да вся то война в Балтике продолжалась неделю -- прибегает Коля, взволнованный. Собирайся сейчас же, говорит, запихивай в чемодан на скорую руку все барахло, что накупила и -- ходу! Поезд отходит, все семьи наших грузятся, с трудом место достал, на панику смахивает... пошла чемоданы укладывать, а руки деревянные, и в голове стучит: бежать, {14} бежать. Только не обратно к проклятым, а вперед бежать. Колю подводить не хочется. Но, думаю, кто теперь разберет в суматохе? Погибла по дороге, и все. Говорю ему: забирай чемодан и дуй. А мне непременно тут по соседству надо, я мигом. Вышла на улицу. И пошла. Пальто на мне приличное -- в Риге покупала, сумка в руках и ничего больше. И так мне весело стало, будто гора с плеч свалилась, и вся жизнь отошла: весело и пусто, и страшно немножко... ну, всего не расскажешь. Из городка выбралась, трое суток по полям, лесам плутала, лето было жаркое, в лесу и переспала. А к людям боюсь подходить: вдруг от них тоже прятаться надо? Наконец наткнулась на имение, и около решетки ворот так и застыла: какая же красота, музейная! Руэнталь имение называлось, "Тихая долина", и впрямь. Ворота закрыты, я перелезла через забор, брожу -- никого нет. А конюшни из мрамора, ей Богу, и статуи в парке... Сюда наверно экскурсии возили. До того хорошо было, что про голод забыла. И вдруг слышу шаги -- идет старичек. В кепке, брови лохматые, а лицо породистое, суровое, одет просто. Есть уж больно хотелось, и устала я тоже. Все равно, думаю -- если умирать придется -- так в красоте такой -- легче, чем в подвале. Подошла и спрашиваю в упор: пришли немцы? пришли немцы? Вот это и был мой Петр Михайлович, русский балтиец. Прямо и наткнулась на него...
- Мы давно уже приехали в Мюнхен, обивали вместе пороги в каких то унровских учреждениях, сидели в холодных коридорах, ели невиданный обед по каким то записочкам, ручались за два десятка незнакомых людей в Юрьевском комитете, пытались что то продать, купить, обменять, и наконец вернулись под вечер домой в том же нетопленном, забитом людьми и пылью, громыхающем поезде. А она все продолжала говорить, срываясь, перескакивая, тускло поблескивая ореховыми глазами, отрывисто и сурово: озорной, измученный мальчишка.
- -- Так приедете ко мне? -- строго спросила, выходя из поезда раньше меня.
- -- Приеду... Печорская амазонка!
- Прозвище так за нею и осталось. Петр Михайлович тоже был им доволен, и сдержанно улыбался в усы: они у него были как у польских магнатов -- гордые, холеные, и так же береглись, как рубашка голландского полотна и гусарский ментик на соболях. И то, и другое торжественно надевал по праздникам и садился в позу. Поза продолжалась недолго, потому что сидеть ему было {15} трудно. Больше лежал, подоткнутый подушками -- мучился сердцем, и лицо безнадежно желтело под грустной пушистой сединой.
- В ментике было все прошлое, а в прошлом сосредотачивалась вся жизнь и ее смысл. В настоящем он отказывался его видеть и был озабочен только одним: соблюсти, по возможности, приличия и с честью умереть. Не кланяться никому: не унижаться; не просить у соседей, не сердиться на чепуху, которую несут идиоты (хотя не выдерживал и возмущался все таки); если бы дали ему в свое время одну дивизию, чтобы разнести эту сволочь, ничего бы не было; но осколкам прошлого теперь делать нечего, и надо поскорей умирать. Обо всем этом он говорил каждый день: по старчески брюзгливо, по аристократически брезгливо, но не без юмора. Отношение к "Печорской амазонке" у него тоже было смешанным. Он ее сильно любил, бессильной любовью, но в тоне часто слышалась горечь, угроза, упрек.
- -- Одну мою бабушку -- не грузинку, а Потоцкую, тоже Ниной звали -- рассказывал он, привычно и с трудом переводя дыхание. Седая голова чуть тряслась в подушках. -- Нина, не тащи такого тяжелого ведра. Сколько раз тебе говорил: надорвешься, нижний этаж себе повредишь, сляжешь. Подожди вот, я встану, и тогда придумаю, как коромысло сделать. Да нет, не вскакивайте вы, вы гостья. Нина сама виновата, она системы не любит, а я привык к одинокой жизни, и хоть полуинвалид, знаете ли, но у меня разные системы в усадебке устроены были, и на конюшне, в курятнике тоже... Я бы и сейчас...
- -- А я бессистемно, зато поскорей.
- Нина Бертрамовна осторожно ставит ведро на приступочку около подмазанной глиной маленькой плитки-печурки, и наливает чайник. Против кровати Петра Михайловича -- раскладная походная койка, она же диван: на ней спит Нина и сидят гости. Между кроватью и койкой -- окно, стол, а подальше к двери -- шкаф, табуретка, стул и печка. Только и всего в комнате, но с одной стороны стена задрапирована хорошим старым ковром, а с другой -- гобеленом, и на окне не кухонные немецкие занавесочки, а сложенная пополам, чуть продравшаяся, но кружевная штора.
- -- Это все Нина Бертрамовна, -- объясняет он. -- Я честно признаюсь: уложил свою рубашку и ментик в чемоданчик, и в саквояж -- мешочек с горохом. Горох, знаете ли, можно просто так жевать, если человек голоден, он очень полезен, поддерживает жизнь. Конечно, может быть и не стоило поддерживать, но все таки ей же пригодился бы. Так ведь нет: сперва скандал подняла, а потом, тайком от меня выкинула таки горох, а в {16} саквояж тряпок натолкала: коверчик вот этот, гобелен, он еще у бабушки, у Потоцкой, в будуаре висел. Гобелен я еще понимаю, но кружева то на кой ляд? Честное слово, знал бы -- не понес. Когда приходится бежать, тогда, поверьте мне, важнее жизнь сохранить, чем тряпки и всякие сувениры, и горох неизмеримо важнее. Мы бы вот его и сейчас еще поели!
- -- Ты у меня кажется, не так уж голодаешь, а самому небось приятно смотреть не на карточки с оленями, а на маркиз. Как можно бросать такие вещи, в которых традиция рода!
- -- Слышите? У меня научилась. Бер-тра-мов-на. Недаром, значит, такое отчество носит. Да и фамилия ее девичья хорошая. Свенхольмы при Карле Двенадцатом, по моему...
- -- Петр Михайлович! Ты с писательницей разговариваешь, а не с дядьком, она историю знает!
- -- Я ж ничего не говорю, Нинушка. Говорю, что Бертрамовна ты. А в таком имени, знаешь, трубадурское этакое слышится, шелк, перья, пена морей, паруса над морем, песня на лютне, и щит, рассеченный розой... или наоборот. Это, знаешь ли, песня истории, ее аромат, легенда... красивое имя, и дается оно недаром, видно. Вот по тебе видно тоже. А знаете, как я ее встретил? "Дяденька, говорит, дай хлебца". Честное слово, так и сказала, губы дрожат, сама шатается, и я на ногах сам еле держусь. я неделю в замковом погребе прятался, когда большевики облаву по всей Прибалтике устроили. До того в первую репатриацию с немцами не уехал, потому -- какой же я немец? Ну хорошо, дворянский род, но во-первых из Силезии, а во-вторых -- в имперскую Германию это еще куда бы ни шло, хотя я русскому царю присягал, а чужому не буду, но чтобы фельдфебелю, маляришке присягать, который себя гением возомнил -- ну нет! Дудки, сказал поп Анютке, сперва банку съешь, а потом варенье! Нет, я остался. Я твердо надеялся на Скандинавский союз с Прибалтикой и нейтралитет, потому всегда следил за политикой, хотя признаться, как посмотришь, что кругом делается, так только сердце болит. После Белой армии я себе образцовое куроводство на случай жизни устроил. Небольшое, но даже медали за кур получал, красавицы были. Мирдза варила для меня и кур, а Дуняшка на огороде развертывалась, и Матвей на моей лошади, что для себя часто брал, распахивал под ячмень, что там надо было. А потом я наварю пива, это я тоже, доложу вам, отменно умею делать, и для больших полевых работ и уборок толоку соседей соберу. Хуторок у меня был небольшой, всего шесть гектаров, бывшая мыза роскошного имения, Руэнталь у нас достопримечательность. Сюда бы такой, так туристов водили бы и деньги брали, а у нас стал в запустение приходить. Какой {17} дворец, а конюшни..! Не все люди так жить мечтают, какими их прежние хозяева строили...
- Вот такой была их встреча. О продолжении мне рассказывала сама Печорская амазонка -- в конюшне, где вместе с курами стояла в сарайчике славная гнедая кобыла из так называемых "крестьянских рысаков". Русские крестьяне в Латгалии -- латышской провинции -- держали много этих, большей частью, полукровных орловцев, с которыми устраивались ежегодно "крестьянские бега". У нас поощрялось коневодство, несмотря на машины.
- Все статьи этой кобылы и особенности кур я рассматривала под каскад монолога Печорской амазонки:
- -- Как расскажешь? Камни сыпались со всех сторон с неба, и каждый сбивал с ног по своему. Петр Михайлович привел к себе, накормил, уложил. Потом я первым долгом за тряпку и щетку схватилась. Милый деревенский домик, половички на полу, старинная мебель, только Петр Михайлович, по своей "системе" просто клал повсюду газеты, и как запачкается -- верхний лист оторвет и в печку. Две его работницы при товарищах разбежались, одна пропала вообще, а когда другая явилась, то он сказал, что теперь у него я, дальняя родственница приехала. Советский мой паспорт он сразу собственноручно сжег, а у меня еще чудом метрика сохранилась, с девичьей фамилией, так что вроде по балтийски выходило, пришлось только придумать откуда: сказали, из Литвы, чтобы латыши не поняли. и немцы не разобрались, да тогда уже все перемешалось... Немцы: Когда я узнала, что они с евреями, да нашими пленными делают -- так руки и опустились. Ушла от чекистов -- к гестаповцам попала! Петр Михайлович сперва их всех оправдывать пытался, потом замолчал, а еще потом принялся утешать: при такой политике, мол, они войну проиграют, а нам тогда союзники помогут. Что же делать? Верила. Не назад же? И одних ненавижу, и других, но немцы хоть в душу с сапогами не лезли, не заставляли на собрания таскаться с восторгом. Плохо у вас уже стало, но все таки -- человеческая жизнь. Да, я, с родины бежавши, домой наконец попала! Вот тогда ваши сказки впервые прочитала, и помимо всего, подумала: может же человек говорить о том, что любит, что свет есть -- и я могу, значит! Да и не было много времени решать то, все само собою разворачивалось. Началось советское наступление, я говорю Петру Михайловичу: бежим! Сперва хотели на поезд попасть, на пароход, а тут прорыв на фронте, почти что отрезаны. Вот я и схватила гобелен, а Петр Михайлович горох свой несчастный, запрягли мы нашу Машку, и поехали, кур на дорогу прихвативши. Когда {18} ночью, когда днем ехали, овес для Машки на серебряные ложки выменивала... через всю Литву, Польшу, Силезию, Чехословакию... навидалась, скажу вам! И у Машки запали бока, и Петр Михайлович мой от тряски, а больше от тревоги, расклеился совсем -- но добрались таки в спокойное место. Когда мол кончится, тогда и видно будет.
- -- ...Конечно, везла нас не только Машка, а я по сути дела. Одному Петру Михайловичу не добраться бы. Но уговор: чтобы ни случилось, я с ним в огонь и воду. А он решил жениться. Будет, говорит, приличная фамилия, принадлежность, так сказать, а не неприкаянность беглая.
- -- ...Пожалуйста, поймите меня только правильно! Захотела устроиться? Нет, поверьте, мне дали какое то удостоверение, что я из Прибалтики бежала, немцы всегда к балтийцам хорошо относились, значит рекомендация, шведская фамилия тоже помогает, язык знаю хорошо, а в такой неразберихе кто же станет копаться... Да и какое устройство, вы ведь Петра Михайловича видели. Завернуть его в шелковый халат с кисточками, и посадить под стекло, а по праздникам пыль смахивать и любоваться, как севром. Ни защитить, ни помочь он ничем не может, скорее всего скажу -- прямо обуза. К тому же, хоть и я не совсем уж молоденькая, но он то старик. Какая тут любовь... а вот привязалась. Разбирайтесь сами, раз вы писательница. Писали же о старом короле, как он кутает плечи в голубой горностаи и грезит, и не может проснуться, нет сил протянуть руку и удержать настоящее, я запомнила хорошо. А он и притягивать не хочет, просто отворачивается от этой жизни. Дома, на своей мызе, был просто счастлив: ходил за лошадью, пестовал своих наседок, легхорнов так подсинивал даже, ей Богу, сам признавался... Было несколько соседей, с кем вспомнить ментики и полки, а с переменой декорации он как то удивительно широко мирился: был бы кусок мяса в супе, приличный табак, чистая постель, теплый угол. Больше никаких требований: все равно, мол, прошлому не бывать, но я его пережил, и слава Богу, есть что вспомнить. Меня жалел, что на мою долю мало пришлось, девочкой еще совсем была, да и мои родители никогда такими богатыми людьми, как он, не были.
- -- ...Выходить замуж! Но ведь я вроде мужняя жена. Погиб ли Коля в Союзе или нет -- не разведена, не вдова. Есть параграфы о раздельном житье -- три года, кажется. Не встретимся наверняка никогда, и к чему бы? И там чужой был. Может быть, вы скажете, что прошлое Петра Михайловича -- послушайте его рассказы только! -- на него отблеском ложится и глаза мне слепит? Вижу и я позолоту, но и настоящее у него сквозь седину и {19} штопанную рубашку проглядывает, и это чистое серебро, если не золото, вот такими рыцари бывали, верю. Его привязанность понять нетрудно, конечно: я последняя у него, когда уже человек о материнской руке в детстве вспоминает -- а рука то давно уже в могиле, -- и никого больше нет. Вы не смотрите, что я с братвой как угодно шпарю, мне его гобелен дороже гороха был, тосковала всю жизнь... вот по таким гобеленам, по дому с колоннами, в котором они висели.
- Понять было нетрудно, хотя она и не договаривала чего то. Неистребимый, но трезвый романтизм, одержимость тоской, мечтой и любовью, уживающейся с самодельной практичностью: лошадь она запрягает с полным знанием дела, и сбрую починить тоже сумеет, а в гобелене, запрятанном в телегу под сеном, разобралась и в рисунке и в красках -- что для нее, быть может, хуже всего, по существу, потому что романтикам далеко не всегда попадаются на пути гобелены -- и многое другое.
- Трезвых романтиков часто считают сумасшедшими, сумасбродными во всяком случае. Они не общепринятого образца, упорны и пытливы притом. Но не упрямы, они понимают, чего хотят, и почему. Неистребимость же мечты и уменье и воплощать ее самим и видеть это воплощение повсюду в жизни -- качество, за которое их обычно терпеть не могут многие другие. Но этими многими я, откровенно говоря, интересовалась редко.
- Весной Печорская амазонка приехала ко мне сама, с лукошком яиц, Петром Михайловичем в ворохе сена на телеге, и в своем обычном костюме. Громадная кепка чем то напоминала берет, а лицо -- средневековых пажей, готические деревянные фигуры.
- Петра Михайловича мы уложили отдохнуть, а она увязалась со мной в лавку.
- -- Покурим, -- коротко сказала она, когда мы возвращались обратно, мимо церкви со скамеечкой в палисаднике. У нее задрожали руки, когда она свертывала себе козью ножку, и вдруг как то боком обняла меня, ткнулась подбородком в плечо.
- -- Скажите... вы не будете смеяться? Мне бы так хотелось... сказки. И... к маме. Да вот, седеть пора, а я... но ведь за всю жизнь -- только раз и было. Изголодалась я!
- -- Сказки бывают, -- сказала я убежденно. -- Я в это действительно верю, и даже знаю, что так. И вы найдете.
- -- Найти мало. -- Она усмехнулась, выпрямилась, посмотрела в упор. -- Вот я вам расскажу одну -- угадайте конец. {20}
- ... любовная история, обычная для войны: случайно встретились, посмотрели друг на друга дольше, чем следует. Сказали что то -- тише, чем нужно. В глазах, голосе уловили какой то сокровенный, близкий смысл. И почувствовали вдруг, как хорошо быть вместе.
- Сколько таких историй? Любовная тема неизбежна, как смерть, неисчерпаема и неповторима для другого. Предложение, в котором важно не подлежащее, а дополнительные слова: обстоятельства места, времени и действия: человеческая жизнь.
- А какая жизнь, если ежедневная смерть? Налеты бомбардировщиков днем, вечером, ночью? Дикий вой жуткой сирены? Рушащиеся дома, свистящие бомбы, взрывающиеся поезда. Улицы, потерявшиеся под грудами щебня и обугленными балками; завитые штопором трамваи, забитые картоном окна. Вывороченная мостовая потеряла свой липкий глянец -- ее не видно, под пеплом. Со стен содрана штукатурка, тонкий слой обоев, ковров, картин, и вместо лакировки уюта обнаженное мясо кирпичей, выпирающие железные, сухие кости. Стены потеряли свое значение, как и все остальные условности. Драгоценность человеческой жизни так же относительна, как время: за пять минут налета, за тридцать -- нет, за три секунды свистящей бомбы -- можно переоценить все.
- Многое переоценивает тот, кто мечется, задыхается в погребе, несется куда то, прячется, ждет, погибает без последнего слова, креста, могилы даже. А живущих еще -- пока -- несет, подхватывает, уносит дальше. Потом -- вероятно, для кого то будет еще это "потом", -- когда человек сможет остановиться, наконец, -- ему будет трудно понять только самые простые вещи: он привык уже слишком не мыслить (мыслить невозможно), но знать, что все может быть только самым невероятным, и кроме невероятного ничего не может быть.
- Может быть поэтому площадь незнакомого городка поразила своей тишиной? Вроде того, как бывает, если под судорожный скрежет взвизгивающей атональной какофонии современного композитора по радио, протянув руку, выключить сорвавшийся с цепи разум, и не опуская руки тут же завести музыкальную табакерку, скромный ящик с полировкой прошлого столетия? Простенькие, наивно усердные молоточки, отзванивающие незамысловатую улыбчивую мелодийку: дини-дини дон! -- или что нибудь в этом роде. Музыкальный ящик, разумеется, не произведение искусства, но он отличается именно тем, что не претендует на это. Его можно однако слушать без скуки, если не каждый день, то часто; а вот что касается какофонии, то когда она становится жизнью -- в тех же налетах, например, то ее хоть и {21} невозможно выключить, но от нее стараются уйти, и когда кончается -- то возможно скорее изгладить из памяти, из души, из разума, стремящегося к ограниченности, а не к бездне -- за исключением разве в тех учреждениях, где его, хоть и безуспешно, но лечат.
- Но об этом городке лучше говорить в красках, или в старомодных, сантиментальных тонах. К идиллиям принято относиться почему то пренебрежительно. Кем принято? Людьми, считающими чужое счастье чем то до неприличия мещанским. Своего у них нет. Но это -- снобы, и им не часто приходилось умирать. А вот для того, кто умирает, живет в смерти -- допустим идиллию тоже. Она сильно выигрывает от переоценки.
- Ничем особенно не замечательный городок. Через него протекает река, темносерая вода под высоким парапетом. Кажется, что она не течет, а только рябится чуть-чуть, как смазанная жиром. Это тяжелый глянец от холода: берега в каемке ломкого, посыпанного снегом льда, и тем же сухим, скупым снегом напудрен мост через реку, улицы, костел, высокие крыши, провинциальные особнячки в садах, плечи женщин в тканых платках с бахромой и в длинных сборчатых юбках. В городе, кажется, только одни женщины, и все пожилые -- от сосредоточенных лиц, когда они, мелко крестясь, выходят из костела. Церковь открыта всем и весь день; горит несколько свечей, и кажется совсем пусто, хотя всегда есть молчащие фигуры. Сюда приходят не только к колоколу, а по дороге домой или в лавку тоже: рассказать или помолчать с Богом о своих горьких делах. О радости вряд ли.
- Часовенки тоже открыты всем. Прямо в простенке между стенами домов неглубокая ниша за выкованной решеткой. В нише деревянная статуя, а у ног -- огонек свечи и живые цветы.
- Цветы! Поразило, как врезалось в грудь. Есть и они, несмотря ни на что, и чьи то руки положили их на снег, к ногам. За вчерашний, завтрашний кусочек жизни, оставшейся или погибшей? Своей, другого? Проходящих мимо?
- Они шли мимо, и остановились. Святой смотрел вдаль, на реку, розовый от вечерней зари снег. Цветы тоже нежно розовели среди потемневшего дерева, тусклых камней, закатной тишины.
- -- Святой Непомук -- сказал он, придерживая ее за локоть: -- Помолись ему: он помогает от любви...
- Усмехался. Знал уже, что тот не поможет. Обнимал ее взглядом, чувствовал тепло руки, видел, как отвечает она на каждое движение, поворот головы. Так две половинки ореха склеиваются в одной скорлупе -- хрупкая скорлупка случайного пристанища в незнакомом городе, мимоходом, проездом, остро и больно от {22} этой неповторимости, обреченности встречи -- ах да, почему же не сказать навсегда, когда всей то оставшейся жизни -- сколько часов, святой Непомук? Ты знаешь...
- -- А у нас и без снега, и без войны -- не было цветов, -- сказала она, и повторила, угрожая кому то: -- не было.
- Может быть, именно тогда, у подножия этой ниши дала себе слово, что будут у нее цветы тоже, если..? Или не успела пробиться эта мысль сквозь тяжесть греха, покаяния перед деревянным монахом?
- Встречи этой не должно было быть, конечно, и вот... случилась. Вспорхнула, как чайки над рекой -- они тоже осыпались розами в снег, в просветлевшее небо с темной полосой туч, кричали непонятно и тревожно, все вдруг.
- На площади перед рекой стоял памятник. Латы рыцаря в снежной опушке, снежные усы под забралом. И здесь остановились. Он любил вообще читать надписи на статуях, цифры, высеченные каменными завитушками над дверью домов: прошлое взмахивало вдруг крыльями, и сверкнув, рассыпалось. Оживала история тех, оставивших след, для тех, которые его не оставят... даже в пыли. Стает снег весной на этой улице, камни станут сухими и гладкими, и пройдут другие люди, может быть, даже не эти женщины в ковровых платках, может быть даже розовых чаек в заре не будет над рекой.
- "Рыцарь фон Ратибор, основавший город" -- читал он медленно, разбирая надпись.
- Ее зовут, знал, он, Ниной -- ничего больше. И она не поняла сразу, дернулась вдруг: "Ра-тибор"--но куда же? В нише святой Непомук, "помогающий от любви". Поможет ли -- перед этим рыцарем? Предком Петра Михайловича... статуя Командора! Когда она сошла здесь с поезда, чтобы передохнуть на пути, даже и названия города не заметила на вокзале...
- Как будто по лицу хлестнули. Она резко и зло повернулась, подняла голову, тряхнула ею, по привычке -- снежинки посыпались с кончиков волос, и снова, но уже по иному, безудержно понеслось куда то стремглав сердце: -- пойдем дальше!
- И пошла, чуть посвистывая, неслышно отбивая каблуком такт, как припев: "И тяжело пожатье каменной его десницы..."
- -- Забавно все таки, -- сказал он. -- Мы тут сразу в седую старину попали -- может быть, у тебя калошки счастливые, по Андерсену? А хорошо пожить во сне. Давай играть в сон! Будто вот это наш дом -- да, за забором, в саду, все наше, а внутри лестница в мезонин, и налево мой кабинет в коврах, а в зальце -- непременно должно быть в таком доме зальце -- там старый рояль и на нем скрипка в футляре... Вот войду и сыграю {23} тебе... Грига. Я любил раньше трудные, сложные вещи, а теперь хочется простых. Они глубже.
- Он поправил кобуру у пояса и открыл калитку.
- -- Ну да, глупенькая, в этот дом мы и пойдем. Вместо гостиницы, у меня ордер, и я скажу, что ты моя невеста. Хозяйка не совсем в себе, странновата, но нам задумываться некогда. Поезд идет в пять утра, маршбефель, а до этого -- еще много-много минут, и каждая из них -- счастье... Ты думала когда нибудь, что такое счастье? Не думай, не надо, не надо...
- Он играл первую скрипку в Киевской опере, когда пришли немцы, и вот... немецкая форма со значком РОА, капитанский погон. Как получилось? Да так же невероятно, как у нее. Разве есть в их жизни какие нибудь образцы, вероятности нормы? Рассказывали сбивчиво друг другу все, что можно уместить в бесконечные часы таких коротких дней в дороге, в нескольких городах. Она поехала за бумагами для венчания, но расписание поездов идет по начетам. Кобыла Машка осталась ждать в баварской деревушке, а Петр Михайлович в Берлине. У капитана с невидимой скрипкой служебная командировка, потом фронт, а она потом... нет, не надо, не надо. Остальное потом. После этой встречи, ударившей молнией. Может быть, следующая бомба ударит не рядом, а прямо, в этот, в следующий налет, и все разрешится само собой, без выбора, без мучений? И судить то будет некому, разве что святому Непомуку. Он добрый, поймет... а понимают ли такое -- святые?
- Сама не пыталась. Вопросы неразрешимы, и пусть, все равно. Только вот эта минутка сейчас, рука, на которую можно опереться, губы, улыбающиеся навстречу, глаза, целующие взглядом -- и ничего больше? Нет, наоборот: все кругом, как в стекле объектива, каждая зазубринка на старой двери с мутными цветными стеклами, старомодный звонок с какой то мелодией, полутемная передняя с деревянной лестницей наверх, арка в гостиную, высокое трюмо, мягкий ковер...
- Дом, хранящий жизни ушедших из него людей. Зеркало, помнящее вероятно, свежую улыбку девушки -- той самой, которая стоит теперь в черном шелковом платье с золотой цепочкой и кружевами на шее, с взбитыми седыми волосами, и пристальными, спрашивающими больше, чем надо, голубыми глазами. Что-то особое знают эти глаза -- и об ушедших, и о приходящих теперь чужих, и о доме, конечно, застрявшем на полпути между прошлым и взрывом настоящего. Дому осталось недолго жить, его нельзя закрыть наглухо, как ворота на просторный двор, на который не въезжают больше, подрагивая высокими колесами, маленькие каретки мелкопоместных помещиков. Стук колес и {24} копыт замолк, трюмо запылилось, донашивается последний слежавшийся шелк, все уходит: уют тишины, прочность ободряющей поддержки, нерушимой, как стены семейного гнезда, позолота раздумий, мечты и подвиги. Все ушло.
- Только у этого, последнего порога, вспыхивает вдруг, как лампадка из давно забытой детской, зажженная рукой бабушек и дедушек, против которых восставали отцы, чтобы вот эти их внуки, опустошенные, ограбленные, выжженные до тла, смятенные, потерявшие веру, меру и вес, преступившие все границы -- встали у порога, вдохнули этот воздух и -- если бы не боялись, то просто опустились бы на колени и зарылись лицом в хруст шелка, попросту, но с недетской тоской отчаявшихся людей, у которых остались только обломки, обрывки, -- и может быть, ничего больше.
- Она была непосредственнее и сильнее безусловно: ей не было стыдно признаться в этом. У нее вспыхнули глаза, улыбнулись губы и протянулись вдруг руки таким распахнутым жестом, что старая немка -- а может быть полька? -- тоже неожиданно обняла ее вдруг и сказала: -- Как вы устали, моя девочка. Я дам вам теплой воды помыться и вскипячу чаю.
- Ему не хватало силы: может быть, не было столько заложено и раньше, или растерялось так много, что заставляло стыдиться. Он обычен, этот страх перед простотой, требующей гораздо больше, чем щегольства комплексами и тщеславного снобизма. Может быть, не хватало и внимания. До того ли в такое время? Впрочем, часто и в другие времена -- не до других.
- Да и странно тоже: она ведь не знала за минуту до того, что войдет в этот дом, не знала, как зовут хозяйку, а вот та стоит и смотрит на нее спокойно и ласково, и все видит, может быть даже больше, чем святой Непомук. А если у нее тоже была такая темноглазая, угловатая, упрямая внучка, грешная озорница, погнавшаяся за мечтой? Может быть, в комнату этой внучки они пришли? Широкий кожаный диван, белая кровать под вязаным одеялом кружочками, окно на заснеженный полукруглый балкончик в сад...
- Он немного смутился даже, протянул какие то бумаги, но хозяйка отмахнулась от них.
- -- Да, у вас наверно ордер... я сказала в комендатуре, что если понадобится кому нибудь отдохнуть с пути -- впрочем, они бы и так прислали, свободные помещения реквизируются, а я одна в доме. Тут и останусь, никого больше нет. Да, чем бы ни кончилось. Мы срослись вместе, он и я, я в нем выросла, видите ли, мне поздно бежать куда нибудь, да и немного шагов осталось уже... а вы молодые. Ну, ну, не поглаживайте висков, {25} господин капитан. Вижу, что они у вас начинают седеть -- рановато еще. Очень рада, что пришел не какой нибудь фельдфебель с бутылкой водки и вонючими сапогами, а счастливая пара... Вы ведь очень счастливы, правда? Приятно посмотреть. Вот и будьте... впрочем, это можно проверить. У меня есть счастливое зеркало. Серьезно, вот в этом ларчике. Отражает в себе только счастливых людей, старое поверье. Как хотите, впрочем. Сейчас принесу вам чай и бутылку вина. Осталось еще -- на случай. Нет, не за деньги. У меня не гостиница, я к этому не привыкла. Просто подарок.
- Запомнилось еще, как он взял кусок газеты, чтобы обтереть ее ботики, осторожно снял их, целуя и согревая в руках ноги:
- -- Жалко снимать твои калошки -- просто боюсь: а вдруг сон кончится, и мы опять назад, в наш век?
- И еще потом, на рассвете, толкнула окно-дверь на балкончик, распахнула его, сгребла горстью свежевыпавший снег, обтерла лицо, бросила комком в него, и спаслась от ответного удара подушкой, бросившись к туалету. На пузатом комодике стояло зеркало, вазочки, и продолговатый отполированный ящик с инкрустациями и бронзовой застежкой. Открыла -- а в нем небольшое зеркало, узкий овал в кованой раме. Оно выдвигалось из ларчика, и внизу было два ящичка для мелочей -- дорожный туалет в карете. "Счастливое зеркало" -- сказала вчера хозяйка. Поднесла его, протянула, заглянула сама сбоку:
- -- Посмотри: ведь мы счастливы, и видим себя такими...
- Но узкий зеркальный овал мерцал тусклым рассветным туманам, застывшей ледышкой -- и в нем не отразилось ничего.
- Запылилось, может быть?
- Она протерла рукавом, прижала горячую руку:
- -- Застыло, надо согреть. Поцелуй и ты его тоже!
- Он застегивал уже ремни. Маршбефель, поезд в пять, калошки счастья не помогут убежать больше.
- -- Это только у поэтов в венецианских зеркалах хрусталь и прозрачность. Старое зеркало тускнеет, с него слезает амальгама, и остается кусочек слепого стекла. Не огорчайся. Значит, мы встретимся? Мы должны встретиться еще, я знаю...
- Она захлопнула ящик, но долго сидела, держа его в руках, поглаживала шелковистое дерево, выемки застежки, улыбалась забытой на губах улыбкой.
- Такой и застала ее хозяйка. Седые локоны стояли над лбом, как чепчик, в руках подносик.
- -- Чашка горячего крепкого чая, говорят китайцы и англичане, хороша во всех случаях жизни...
- И, заметив ларчик в ее руках: {26}
- -- Посмотрели? И..? Не увидели... вот как. Жаль. А ведь кажется, что очень счастливы? Нет, нет, помолчите сейчас, я все знаю: и амальгама стирается, и счастье такое яркое, что на него смотреть глазам больно, удар молнии, вероятно... все знаю, поверьте. Но я вам лучше расскажу об этом зеркале: Мне уже недолго осталось рассказывать, а вы напоминаете мне... не скажу, кого, нечего вам все знать, только сказку послушайте. Мы, старые люди, часто недаром говорим что нибудь. А ларчик этот с зеркальцем возьмите с собой, когда поедете. На память, пригодится... посмотреться в пути. Места занимает немного, а мне оно больше не нужно.
- Вот как находятся сказки: повсюду они, и ни убегать от них, ни искать не надо.
- "Может быть, вы из одной страны, а я из другой, -- но каждая славится чем нибудь. Эта же страна, о которой я говорю, была знаменита больше всего своей умной королевой.
- Королева была так умна, что заключила договор с птицами: их запрещалось стрелять или ловить, и даже подкармливали зерном, если не хватало мух; а за это они должны были, по сигналу с Небесной башни, собираться в большие стаи и нестись в небо. Если сигнал давался о дожде -- они собирали по всему небу облака в дождевые тучи; а если о ведре -- то расталкивали тучи подальше, чтобы солнце могло высушить землю. В стране был поэтому всегда хороший урожай и веселые праздники.
- Договоры заключались не только с птицами: в королевстве было много старинных башен, стоявших без дела, и королева отдала их паукам, велев намазывать все пороги патокой, чтобы на нее садились мухи. Кроме мух, паукам давались шелковые коконы, и они пряли и ткали из них такой тончайший шелк, какого не было нигде больше на свете.
- Да, королева была чрезвычайно умна, и славилась этим. Немудрено, что когда у нее родилась дочь, и на праздник, по обычаю, были приглашены добрые феи, она сильно задумалась. Феи подходили к колыбели принцессы, целовали ее, и объявляли о своих подарках. Многие из этих подарков сразу нельзя было увидеть, но феям верили на слово.
- -- Принцесса будет красивой, -- сказала первая.
- -- И умной, конечно, -- прибавила вторая.
- -- У принцессы будет доброе сердце -- сказала третья фея. {27}
- -- Она будет любить и ее будут любить тоже, -- улыбнулась четвертая.
- -- И принцесса будет очень сча... -- начала пятая, последняя фея, но королева перебила ее.
- -- Позвольте, -- сказала она, -- я очень благодарна вам за подарки. Но если моя дочь будет и красивой, и умной, и доброй, если и она, и ее будут любить, то само собой разумеется, рассуждая логически, что она будет и счастлива тоже?
- Фея улыбнулась.
- -- Каждая из нас может подарить только то, чем она обладает, -- ответила она. -- У меня, например, -- счастье. Обычно от него не отказываются. Но, если ты не хочешь...
- -- Нет, нет, -- заторопилась королева. -- Я хочу только сказать, что моя дочь и так должна уже быть счастливой, благодаря другим подаркам. Может быть, ты подарила бы ей лучше особый дар, или вещь с особым свойством.
- -- Ну что же, -- ответила фея, и опустив руку в складки своей одежды, вынула оттуда небольшое зеркальце. -- Вот это зеркало отражает только счастливых людей, и не тогда, когда им кажется, а когда они счастливы на самом деле. Стоит только посмотреться в него, чтобы проверить... Хочешь, чтобы я подарила его принцессе?
- Все остальные феи предостерегающе подняли руки, но умная королева не заметила этого.
- -- Конечно! -- восхищенно ответила она. -- Какой замечательный подарок! Принцесса будет не только очень счастлива, но и наверняка знать об этом!
- -- А вот этого я не сказала, -- снова улыбнулась фея, и положив зеркальце у колыбели, исчезла.
- -- Бедная, бедная маленькая принцесса! -- хором воскликнули остальные феи, и исчезли тоже, оставив умную королеву в полном недоумении. Она привыкла логически рассуждать и заключать договоры с кем угодно, и ей было непонятно отношение безрассудных фей и полное отсутствие логики у этих легкокрылых созданий...
- Может быть, сказка рассказывалась и не так стройно -- даже наверное. Мой рассказ уже из третьих рук, через много лет. Он прошел долгий путь, цеплялся за углы многих домов и вагонов, спотыкался на камнях, в поездах и телегах, на рельсах и штемпелях. Рассказы людей сбивчивы и сумбурны, пока не удается {28} найти в них нить -- или мелочь, освещающую, объясняющую почти все остальное: основную гамму красок в картине, блики светотени, синтез лабиринта.
- А психоаналитики всерьез утверждают, что некупленный фунт конфет в детстве может заставить человека впоследствии построить фабрику, убить жену, подавить восстание -- что угодно. Да простят мне Фрейд и все ученые толкователи подсознательного -- я не вторгаюсь в их область, и почему бы ее нельзя брать всерьез? Очевидно можно, если из нее сделали науку и тратят столько времени, труда, денег и бумаги, не говоря уже о словах.
- Но почему же в таком случае не может быть и "но"! Почему же, наряду со всем этим, отбрасывать на задворки сказку? Не следует обижать и ее тоже. Очень часто легче всего не только разобраться в жизни при помощи сказки, и понять ее, -- но и справиться, или примириться с ней хотя бы -- что тоже весьма полезно. И анализ и синтез редко так сливаются воедино, как в маленькой сказочке о том, как жили-были великолепные королевы, мудрые короли, странствующие рыцари и бедные маленькие принцессы -- будь они Золушкой, гусятницей или -- почему бы нет? -- Печорской амазонкой хотя бы. Символы раскрываются просто, и опять таки, не забудьте пожалуйста: символы, а вместе с ними и сказка, -- это то немногое, что человек, по заложенной в него искре, сам находит и в жизни. Только сам и только человек на чудесной нашей, прекрасной, несчастной земле.
- На довольно красноречивом языке цифр и фактов эта встреча формулируется как тысячи других: двое людей столкнулись, бросились друг к другу, разорвались -- и снова пошли -- ах нет, не своими, а теми путями, по которым их несло. Число таких встреч во время войны -- легион. Причины разные, но установлены давно. Моральные оправдания найдены, хоть иногда и скрепя сердце, кратковременность почти неизбежна, а вот последствия... последствия не укладываются ни в какие цифры, и чаще всего печальны. По многим -- как много было этих печальных и трагических причин, и сколько осталось искалеченных жизней...
- Да, это так же не ново, как и внезапная любовь, и хрупкое человеческое счастье. Обломки прячутся, обрывки связываются, осколки склеиваются, и потом ничего не будет заметно -- ни в лице, ни в улыбке, и голос станет спокойным. Счастье часто укладывается в сундук, запертый на тяжелый замок, но мы не скупые рыцари, увы, чтобы только время от времени любоваться им; мы таскаем его за плечами, и чем больше было счастья -- тем сильнее оттягивает плечи тяжелый сундук, где бы мы ни останавливались {29} на пути: хотя бы у того канала в городском парке, на тяжелой воде которого -- помните? -- качался сухой опавший лист. Он давно уплыл уже.
- Клятв не было -- они были слишком взрослые люди для клятв, но обещания -- глаза в глаза -- были: она вернется к Петру Михайловичу, скажет ему все, и... дальше было трудно себе представить, что именно: дала ведь слово. И не просто дала: бросить сейчас человека с больным сердцем, спасшего ее? Но как бы то ни было. Что бы то ни было. Они встретятся и... будут вместе.
- Его не убьют -- о нет. Не каждая же пуля, как поется в песне! Чем бы ни кончилась война -- а грозит полная катастрофа -- обратно он не вернется. У нее там остался Коля, у него -- жена и дети. Да и как знать: может быть умерли все, погибли? А в ней он нашел то, что искал.
- Он сам верил этому, безусловно. Чему не поверишь в передышке между двумя фронтами, когда знаешь, что отступление уже началось, армии покатились, и если не будет чуда, то... не стоит и думать.
- Она привезла последние бумаги для венчания -- и призналась Петру Михайловичу во всем. Сказала, что любит того, будет ждать. Думала, что если он вынет вдруг свой револьвер и застрелит ее -- то так и надо, умрет улыбаясь, счастливой. Только бы написать перед тем записку, что сама, чтобы его не обвиняли... и об этом тоже сказала.
- Но Петр Михайлович не слушал. Сидел неподвижно в кресле, положив руки на локотники, лицо потяжелело от напряжения, голос охрип.
- -- Если бы не в Ратиборе это было, -- сказал он с расстановкой. -- Угораздило же тебя именно там... с Непомуком запутаться! Две королевы из нашего рода в Богемии были. Преданье есть, что одна полюбила рыцаря в отсутствие мужа, конечно, исповедалась в грехе своему духовнику, Непомуку. А король потребовал у него выдать тайну, и когда тот отказался, связал его и бросил в реку. С тех пор он и стал святым, помогающим от любви... Королеву, конечно, в башню заточили. И правильно. Не балуй. Ну, а с тобой что делать? Если бы ты в наших традициях воспитывалась... впрочем, как видишь: и у королев полюбовники бывали, и фавориты, и Бертрамы-менестрели. Образумишься. Завтра пойдешь со мной в ратушу, обвенчаешься, {30} и делу конец. Больше говорить не будем. Я постараюсь забыть, и ты тоже.
- Нет, не могла.
- -- К ратуше надо было пробираться по развороченным улицам, Петр Михайлович тянет меня за руку, а я еле иду, спотыкаюсь и оглядываюсь поминутно: все кажется, что вот выйдет, покажется в развалинах фигура в форме... как на казнь шла. Даже чиновник в ратуше посмотрел на меня и говорит: может быть, мы отложим венчание? Мне кажется, вам нехорошо. Значит, хороша была -- но не во второй же раз идти, не выдержала бы просто. Так, по крайней мере -- кончилось все. Усмехнулся Петр Михайлович потом, когда вышли, и говорит так горько: "Поделом мне, старику... а тебя не выпущу, свихнешься без меня окончательно". Так больше ничего и не говорили, на следующий день бежать надо было дальше, все на ходу. Весна сорок пятого -- сами знаете, что тогда творилось... Только одно я твердо знала: долг свой исполнила, хоть одно слово сдержала. И вот, представьте себе: все время, пока я замужем за Колей была, я как будто перед покойными отцом с матерью извинялась -- так, мол, вышло, трудно мне одной очень, и сама знаю, что не годится, а вот не могу одна справиться, другого ждать... Не то, чтобы часто эти мысли приходили, но все таки: а тут, после этого страшного венчанья -- иной раз сижу часами и плачу в углу, трудно губы разжать, чтобы слово вымолвить, в груди сердце физически болит так, что дыханье захватывает, как вспомнишь только -- а вместе с тем совсем прямо держусь. Мама моя тоже институточкой была, в пелеринке ходила, видела ее карточки... вот перед этой мамой теперь совсем не стыдно стало. Знаю, что взвалила себе на плечи, и знаю, что она меня благословила.
- Была еще одна встреча -- такая же порывистая и сорвавшаяся в пустоту -- только совсем иначе...
- -- Потом уже, вот сейчас, этой зимой. Я ведь, как все кончилось, начала искать. Куда бы ни пошла, кого бы ни встретила: может быть, видели? Может быть, слышали? Может быть, встретите -- так скажите тогда... вроде, как в песне. И вдруг недавно говорят: да. Есть такой. Жив. Там то. Городок на Дунае, посредине монастырь, а рядом столовка, армянин содержит, там и спросить адрес, он бывает всегда. Помчалась. Петру Михайловичу сказала, что табак, мол, дешево там достать можно, а вот ему, как увижу -- что сказать? Все равно -- увидеть бы только... Как поезда ходят -- сами знаете, а мне и страшно, и больно, и сама не знаю, что со мной делается. Приехала к вечеру -- куда пойти? Гостиницы забиты людьми. А тут со мной одна {31} девушка в поезде увязалась -- тоже искала кого то. Идем, улицы узенькие, старинные, крыши горбылем, стены в переплетах, сводах под снегом -- прямо рождественская картинка из сказки, а у нас, замерзающих девочек, даже коробки спичек нет, чтобы согреться. Монастырь нашли: высокие двери, крутом стена, над ней колокольня. Я и постучалась в эту дверь. Ночь, говорю, мы на улице, чужие в городе, боимся... Внутри тоже полутемно оказалось, белые чепчики монахинь, как паруса, колеблются. Как они умудрялись в такое время накрахмаливать эти крылья -- ума не приложить. На поясе связка ключей, руки пухлые, мягкие. И ведь вот меня по выговору сразу слышно, что иностранка, а спутница моя по немецки только мычать может, а впустили же нас. Места у них не было, но дали на диване в приемной переспать, утром помыться, водички какой то подкрашенной, кусок хлеба с повидлом... Я проснулась рано, холодно было, в окнах еще темь, но уже благовест слышно. Тишина в этих стенах, как колокол, сама гудит. Вышла в коридор -- а они уже спешат из коридоров, плывут белые крылья, и глаза на другое смотрят... Правда это, что надо отойти от жизни, чтобы увидеть ее целиком, а не кусочек, как тем, кто в гуще стоит? Подумала тогда, что вот из монастыря сейчас брошусь -- куда? К кому? Знаю ведь, и зачем, только самой себе признаться не могу.
- -- Поблагодарили, ушли, и я сразу нашла столовку -- все нашла потом. Идти надо было за город по адресу. По дороге не удержалась -- сбегала к Дунаю: правда ли, что голубые волны? Точно: голубая вода в Дунае, а во всех других речках здесь зеленая почти, с гор. Потом мимо замка: башни широкие, расселись совсем низко на углах улиц, а под ними идут, едут, и в самих башнях тоже кто то живет или работает, башни берегут, видно, и они оберегают -- тоже. Вот опять прошлое, которое не отбрасывают, как тряпку, а вплетают в настоящее, для будущего, крепости, устойчивости жизни. Очень ясно я свои мысли помню, все ощущения, повороты, краски. За замком парк был, и там анютины глазки, чуть снегом присыпаны, но цветут. Все таки цветут, как в Ратиборе -- цветы на снегу. Не удержалась -- сорвала один, сунула в карман -- принести ему. И в ту же минуту на себя посмотрела -- со стороны, знаете, редко смотришь, себя плохо знаешь. Одеяльные брюки, не то берет, не то кепка, шея шарфом закутана, махоркой разит... Тогда, в Ратиборе, я еще в шубке щеголяла, Петр Михайлович в Риге купил, мягкая, серенькая такая шкурка, белочка, в калошках бархатных -- калошки счастья! Теперь и губы подмазать нечем...
- -- ...Ну, так что же вы еще хотите? Как встретились? {32} Просто, глаза в глаза. Сам дверь открыл -- и сразу же закрыл за собой. "Ты извини, говорит, я не ожидал. У меня там..." ну вот и все, конечно.
- -- ...Нет, конечно, не все. Вышел, пошли по дороге. Снег и туман. Цветочка своего из кармана я так и не вынула, совсем он свалялся там... Все рассказал. Как бежать удалось, и как узнал от кого то, что я венчалась, ну а потом оглядываться начал, встретился с этой. У нее вещей много, они продают и живут ничего, авось уехать потом удастся, кто знает. Слушай, говорю я ему: я своего Петра Михайловича бросить тоже не могу, и как же мне тебя упрекать. Не за что, но одно помни: ничего не прошу, ничего мне не надо, только останься другом. Своим человеком останься, хоть письмами бы связь держать! Может быть, я тебе пригодиться еще смогу, может ты меня поддержишь когда -- по человечески, просто! Неужели мы с тобой зря встретились? Не говорили бы тогда друг другу таких слов, не заглядывали бы до дна... Петр Михайлович для меня опора только потому, что я сама за его устои ухватилась, рассудить он лучше меня может, тверже, это так, но везу то я его с Машкой, трудно мне, пойми, пожалей!
- -- Вот теперь уж окончательно все. Обещал, конечно. Домой ему надо было торопиться, жена с обедом ждала. Так и ушла -- в тумане заблудилась, на вокзале долго ждала, замерзла совсем... А дешевый табак по дороге достала, Петру Михайловичу беспокоиться не пришлось...
- Много было в те годы таких историй. Годы отходят, заслоняют лица, врезавшиеся вдруг сразмаху в память. Но Печорская амазонка не потерялась. Как забыть, когда я нашла ее портрет?
- Да, он и сейчас висит в мюнхенской Пинакотеке. Ее прославили на весь мир полотна Рубенса и Рафаэля, Ван Дейка и Рембрандта, ее описания во всех историях искусств. Не знаю, указан ли поразительный портрет одной герцогини, кисти Гойя: пожилая, очень некрасивая, надменная женщина с холодными скверными глазами и тяжелым подбородком -- и в таких изумительных жемчужных серьгах, какие только мечта может придумать. Над этим сочетанием я и размышляла как раз, когда, почти совсем уже пройдя, заметила сбоку небольшой портрет -- и ахнула, остановившись. Ганс Крелль, 1574. Мария, королева Венгрии. {33}
- Моя Печорская амазонка! Нина Бертрамовна фон Ратибор! Ратиборская сказка! Только без одеяльных брюк, -- а в амазонке, наверно, потому что на голове плоский большой берет -- почти, как кепка. Но то же смуглое, хотя потемневшее наверно от столетий, а не от северных ветров, лицо, и все в ней в коричневых тонах старого дерева: тусклые волосы, темные, чисто вырезанные, губы, и та же мальчишеская, горькая, озорная печаль. То же -- но ведь действительно то же! лицо. Недостает только -- чтобы она была той королевой -- с Непомуком... Или фамильное сходство? Девичья фамилия амазонки -- Свенхольм. Мало ли в чьих жилах не течет шведской крови от викингов! Если порыться в хрониках и архивах, в веках...
- Но я редко роюсь в них. Кажется, главное уже знаешь, а всех мелочей не упомнишь. Поэтому так и не знаю истории королевы. Пусть и останется в веках, это принадлежит не нам уже, а с нас достаточно и нашего прошлого, мозаики человеческой жизни, которую иногда вот можно склеить по таким кусочкам встреч. Встречи же с амазонкой были не очень частыми, но бурными, как с взрывающейся ракетой.
- Вот, например, еще через несколько лет.
- -- Похоронила Петра Михайловича. Отмучился наконец. Все говорил: погоди, освобожу тебя. А как умер, я взвыла: совсем одна теперь, только ведь он один и любил меня, по настоящему, хоть и по стариковски. И я к нему привязалась -- и его, и себя жалко. Тут же слово себе дала: никогда больше не пойду замуж -- ни за кого. И так крепко задумалась, что голова трещала. Что делать? Из дипи вышла, германское гражданство по мужу. На квоту в Америку попасть лет через пять можно, ну а там? Работать, конечно, смогу еще. Языка не знаю, значит прислугой или на фабрику. Не лучше других, и не хуже, чем на Печоре, но может быть другие помоложе, или родственники у них есть, друзья, знакомые, а я? И ведь сидя на Печоре, сколько лет о Европе мечтала. Не то, чтобы о какой нибудь определенной стране, а о воздухе этом, совсем-совсем другой жизни. И вот попала, наконец. Конечно, громадная ломка, несмотря на всю мою внутреннюю эмиграцию, память о прошлом. Ходишь и глаза, как рот, разеваешь. Сперва -- все вверх дном, и на душе, и вокруг, война, катастрофа, потом жизнь начинает восстанавливаться, приходит настоящее наконец, и опять бросать все, ехать в Америку? Возврата нет, опять строить по новому, едва попробовавши здесь? Там ведь совсем другой уклад, обычаи, понятия, все. Немцы хоть с коммунизмом познакомились на собственном опыте, понимают, и у них есть прошлое, традиции, понятия. Хожу вот в этих штанах, курю махорку, а стоит мне заговорить на моем, {34} пусть с иностранным акцентом, но приличном немецком языке, так меня иначе как "Даме" или "гнедиге Фрау" не назовут. Может быть помогут, может быть нет, это уж другое дело, дело сердца. Но сразу поймут, что я из бывших, и вот теперь нахожусь на неподобающем мне положении. Вот какое понимание ценно! В американском журнале "Лайф" видела однажды фотоснимок, от которого просто жутко стало: капитуляция Японии. Стоит стол под открытым небом, позади военные, а за столом, чуть ли не в коротких штанах, сидит развалясь американский генерал. И перед ним стоит, согнувшись слегка -- знаете, этот их вежливый поклон -- японский император. Сто тридцать третий в своей династии, Сын Неба, которому еще вчера воздавали божеские почести, и японский летчик, по ошибке перелетевший над дворцом, покончил с собой, потому что совершил неподобающее -- очутился выше императора! Немцы, по крайней мере, в эту войну, когда уже о рыцарстве говорить не приходилось, так советским защитникам Севастополя почетный караул при сдаче в плен выставили, за доблесть. Может быть, кому и смешно, но мне эта разница очень важна. Точно скажу: помощь американцев беспримерна и колоссальна. Государство, организации, просто частные люди жертвуют щедрой рукой совершенно чужим, и не может быть все по расчету, как наши говорят, и никому они не обязаны помогать. Жизнь там привольная, богатая, и тоже глупости, что культуры нет -- стоит почитать и посмотреть, это мы только за деревьями никогда леса не видим. Но вот этого, европейского, табели о рангах, как Петр Михайлович говорил -- действительно нет. Приедет английская королева -- будут в реверансах спотыкаться -- и тут же "олд гэрл" по плечу похлопают и умилятся. Большевики тоже, знаете ли, то плюнут сразмаху на всю историю, то Александра Невского вытащат, и святостью его не постесняются, раз им понадобился. Церковные колокола разрешили, энкаведистов в рясы нарядили, а "бывшие люди" это у нас не то чтоб совсем уж ругательное слово, есть и похлеще, но ниже человек не может уж пасть, совсем никчемушный значит доходяга. Ну что ж: хоть и совершенно другие условия, но американской демократии двести лет, а советской власти сорок. Пути разные, но есть и общее, как хотите, конгломерат народов, размах страны, крест на прошлом, пионерство, а отсюда и некоторая примитивность многих, и грамотных и неграмотных может быть, а? Или упрощение ненужных сложностей, но вместо них ведь массу новых придумали, а мне старые больше по душе.
- -- ...Я много думала. Сколько раз приходилось здесь бывших партейцев встречать. Вам может быть и непонятно, но мы быстро узнаем, наметался глаз. Нет, я не о чекистах говорю. Те {35} нелюдь, на тех Каинова печать, а вот директор бывший, главбух, инженер, а больше всего партаппаратчики. Никого они не мучили, никого не убивали, ну а что другим мозги на собраниях промывали, доносили, подножки ставили, спихивали -- так это что же? Жизнь. Лет им большей частью около пятидесяти, так называемое поколение отцов, или делавших революцию мальчишками, или ставших ее детьми. Такие, как я, большей частью жертвами ее становились, если не удавалось как то спрятаться. И таких слава Богу много, но не об них говорю, а вот о марксистах насквозь. Вы обращали внимание? Очутился такой человек на Западе. Как -- другое дело, замнем для ясности. То ли бежал, то ли очутился. Но вот тут, назад дороги нет, сперва в лагерях сидели, но в учреждения ировские поустраивались быстро, привычка вылезать осталась, знаете ли, потом в Америке устроились, или здесь. Эксперты то они конечно: и система и жизнь им досконально известна. Но это внешне. А внутренне? Вы же не наивный иностранец. Вы же не можете поверить, чтобы человек, перешагнувший границу между двумя мирами вот так просто, как выключателем щелкнул, так и все мировоззрение, взгляды, сущность свою в двадцать четыре секунды на сто восемьдесят градусов повернул? Конечно, говорить они будут, и о демократии, и о свободе, и выслуживаться перед хозяевами за счет своих, таких, как я, и старых эмигрантов тоже, -- так же, как и там. И заметьте, что приспособиться они могут очень быстро, это нас еще чувства обуревают, и свобода чудом кажется, пока привыкнем, пересмотрим, справимся, и скажу прямо, не в последнюю очередь и с тем разочарованием, которое в нас Запад вызвал, с мечтой и действительностью. Всю жизнь ведь мечтали, а когда нас в сорок пятом выдачами прихлопнули, да и вообще познакомились, так все мечты кувырком полетели, душу перевернуло, не то что жизнь... Им -- нет, о нет. Я не психолог и не богослов, и насчет души мало ученых слов знаю, но одно знаю твердо: марксизм выедает ее насквозь, дочиста. Послушайте только внимательно, что они говорят, в особенности между собой, и что пишут! Совершенно ясно видно: весь душевный костяк, все устои человеческой этики испепелились, а держится человек только диаматом, который его, как панцырь черепаху, облегает плотно со всех сторон, и не пробить было. Что же теперь получается? Панцырь должен был дать трещину, а внутри пустышка. Пусть он и вдребезги развалится, но его извнутри ничего подпереть не может, потому что нету, ничего нет. Конечно такой человек есть и пить хочет, и притом повкусней, будет и жену свою любить, и детям игрушки покупать. Так ведь и кот с кошкой мышей на забаву котятам приносят. Суть одна. {36} А внутри пусто, и от этого вчуже страшно делается. Хорошо еще, если разума не много, Бог убил. Может тогда такой человек себе дорогу понезаметнее пробьет, и о себе не задумается слишком, и других не тронет. Ну, а если у него мозги работают, образование есть? Ведь он все тогда чернит, от одной зависти и злости, от презрения к этим вот, наивным идиотам с идеалами, моралью, этикой, мечтами -- все равно, старые ли они или новые -- для него они все равно не свои. Чем умнее, тем ему больше при этом марксистская выучка помогает -- и в истории, и в любви, и в абстрактной живописи даже чтобы только побольше по издевательски вышло! Потому что другого, кроме издевательского отношения у него к окружающему миру нет и быть не может, и собственную пустоту он выше всего и всех ставит. Молодежь -- к в эмиграции и у нас там -- это другое дело. Она ищет и мечется, она спрашивает и хочет найти, она сомневается и мечтает тоже. А вот этим все ясно и установлено заранее. Что с ними Бог сделает -- не моего ума дело, и что с ними здесь носятся, этого тоже, увы, не мне изменить, но в своей то жизни я сама себе теперь хозяйка, а над собственной душой всегда была, и там, и мне никто не указ! Я таких перекрашенных, перещелкнутых давно со счета списала. Да я ли одна! Как посмотришь, что они здесь Маркса по новому толкуют: это мол там его Сталин исказил, а вот мы по настоящему понимаем, нам бы власть... Они бы показали, будьте покойнички, даром что вроде гомеопатии получается: тех же щей, но пожиже влей! Они бы и на горячо любимую родину вернулись, если бы не так горячо любимое правительство им действительно безопасность гарантировало. Почему бы нет? На родине легче, и она простит их западные заблуждения. А вот меня родина не простит, никогда не прощала, и для меня вопрос только в том, прощу ли я ее когда нибудь, а уж в ее прощении никак не нуждаюсь! По своей родной тайге я тоскую не меньше, но не я ее, а она меня предала и искалечила, только убить еще не удалось!
- -- ...Извините... я на другое съехала, но ведь это все одно к одному. Панцырь у нас может у каждого есть, только у меня это горечь, пусть даже озлобленность выработала, но нигилизма не было, отчаяние только. Не пришлось и трещины ждать. Увидишь вот такого, как Петр Михайлович, бывший человек по нашему, а по моему настоящий: раньше блистал, потому такое его время было, а теперь свою скромную жизнь построил, и все по старому осталось: та же свобода и гордость, та же непреклонность и любовь к тому, что считает правильным, и в Бога верит. Прочитаешь здесь какую нибудь книгу: пишет человек, как думает и хочет, и неважно, если не все его мысли мне интересны {37} или я с ними несогласна -- но вот нет этого панцыря! Прочитала я как то о чашке чая институток и послушала, как вот эти, перещелкнутые, зубы скалили: седенькие, мол, институточки то! Из кадетов песок сыплется! Конечно, говорю, -- не то, что вы: всю жизнь только и смотрите, чтобы друг дружке горло перегрызть. Эти вот сорок лет помнят, пусть хоть на чашку чая между собою соберутся... трогательно. Конечно, зубры и уроды попадаются тоже -- но где их нет? Встретила я однажды такую безмозглую перепелочку: ах, говорит, как же вы жили там? Без салата? Честно скажу: хотелось мне ее треснуть, как следует, но удержалась, потому что вспомнила: совсем недавно одна медичка, институт ведь подумайте, в Киеве кончила, ей сейчас лет под сорок будет, так уверяла какого то мистера, что в Советском Союзе живя, ничего о концлагерях не знала! Верю ей -- как идиотке не поверить? Она больше интересовалась, кто с кем живет и почему. Нет, и у нас такие же есть, нечего нам только других поносить.
- -- ...Опять я в сторону унеслась -- наболело уж очень многое, простите! Так вот, мне о себе подумать надо было: чем жить? В лагеря я из-за Петра Михайловича не пошла -- получилась дипи, дико живущая на свободе. Получали пособие: с голоду умереть нельзя, жить тоже. Что я знаю? Ничего, кроме языка, но учить ему я могла в печорской школе, а не в Германии. Выучиться писать на машинке -- за это все хватаются, кто ничего не умеет -- но кто меня возьмет? Не молода, порядков местных не знаю, какая я секретарша? Да и душа не лежит...
- -- Долго думала о ремесле. Но выучиться чему нибудь, года три надо -- а у меня столько времени нет. Если бы какой талантишко был -- рисовать, лепить, золотом вышивать! Никак не придумаю, только одно знаю: свое мне надо, самой хозяйкой себе быть, хватит из под палки... Обратилась конечно и к своему, который... давай вместе что нибудь построим! Познакомь меня с женой, по человечески друг другу поможем! Куда там... При первых трех рюмках еще "да-да" говорит, а потом, знаете, живой человек как в туманный столб обращается, ускользает, извился -- и нет его. Как ему удалось в этот оркестр поступить, и как его там держат, главное -- не знаю. А ведь знает музыку, сам любит играть! Только работать здесь ему, видите ли, надоело! Наверно, от того, что от смерти и лагерей спасся, должны его задарма кормить и поить, а он только носом поводить будет! Нет, ничего не вышло, последняя соломинка у меня из рук ускользнула, и говоря коротко, было это мне хуже, чем расставаться с ним тогда, в Ратиборе, и за Петра Михайловича идти. Поверила ведь ему, и в него поверила -- а так ли уж много в {38} моей жизни людям верить приходилось? Как я тогда -- совсем другого видела? Пусть хоть три дня, но все таки? Неужели только одна сама виновата в этом? Неужели человек человеком не может быть? Долго за него цеплялась... просто стыдно.
- Но нашлись другие люди, хотя и без ударов молнии -- да в них никакая молния ударять не стала бы. Один был безногий пожилой немец, бежавший на Запад из Восточной Пруссии, бывший булочник, другой -- русский хуторянин из Прибалтики, старик мельник. С одним Печорская амазонка разговорилась на улице, к другому пришла табуретку починить: мастер был на все руки, и все боялся, что его в старческий дом упрячут.
- -- А у меня вдруг мысль! -- ликовала она. -- Ведь здесь настоящего ржаного хлеба ни за какие деньги не достать! А уже девальвация марки прошла, страна строиться начала, все есть. Наших еще много, и все о хлебе родном плачут. Что, если..? Мельник есть -- смелет муку, как надо, и как печь булочнику покажет, а у этого, немецкого мастера, и права есть, чтобы дело открыть. Остановка значит, за небольшим: деньги... Капиталу у меня на руках -- кобыла Машка, и гобелен с маркизами. И вексель на будущее: Петру Михайловичу, как беженцу, за его хуторок в Балтике возмещение полагалось -- значит теперь мне, как вдове. С Машкой расстаться я не могла -- кто же нас вывез, как не она? Да и всех ее четырех копыт не хватило бы. Возмещение -- это еще вилами на воде писано. А гобелен... ну хорошо, я его сама спасла, Петр Михайлович не подумал даже, ему горох важнее был, принадлежит он по праву мне. Для меня символом стал: все рушилось, а вот этот кусочек остался. Посмотрю на своих маркиз, и плакать хочется... а потом в голову пришло: а они не плачут на стене в моей лачуге? И ведь никогда мне в таком особняке не жить, который им нужен. Все равно получается, что араба в телегу запрягать... От этой мысли я и решилась -- дала оценить. -- Тысячный гобелен оказался, продала, и -- купила мельницу. Ну, а тут завертелось все!
- Если проехать на трамвае в предместье, а оттуда автобусом еще дальше, на окраину, в деревню, уже прихваченную городом, но уходящую еще в поля, и свернуть с асфальтированного шоссе, то по простой, хорошей дороге, между амбарами и полями, где речушка делает поворот -- там, под березами и ивами, стоит старая мельничка. На ней давно перестали молоть, не оплачивалось, но хозяину крестьянского двора, вернувшемуся с войны, {39} нужен был новый трактор, а земли кусок небольшой, и на отлете. Половину денег сразу, остальное можно выплачивать.
- Есть такое выражение в немецкой философии: "die Tücke des Objekts" -- злорадство объекта. И того, и других оказалось достаточно. Перечислять все слагаемые можно в любом порядке, а для получения суммы потребовалось не мало времени -- лет шесть-семь. Мельницу пришлось починить, достать запасные части для машин, которых больше не делают; сложить настоящую печь, и достать для нее дров -- в безлесной Германии. Перестроить сарай в дом для трех людей, и построить другой сарай -- для Машки и кур; развести небольшой огород и сад; сделать рекламу; испробовать рецепты: баранок, сушек, мятных пряников, помимо хлеба; получить десять тысяч удостоверений, свидетельств, разрешений -- влезть в бумажную паутину липкой и надоедливой дисциплины строго разграниченной, до тошноты упорядоченной и регламентированной жизни.
- Но в лавках, сперва в беженских поселках, робко, -- потом в дорогих деликатесных магазинах, где гордость фирмы заключается в том, что можно достать все, -- от русской икры до малайского соуса, -- появились темные караваи с наклейкой: настоящий, высоковитаминный ржаной хлеб, выпеченный на древесных углях; отзывы врачей: весьма полезен при таких то болезнях и для здоровья вообще. Его стали покупать. Он был темным, как шоколад, у него была настоящая поджаристая корочка, он пах действительно хлебом. О нем стали говорить, его стали заказывать и в другие города тоже. Сперва смеявшиеся немцы стали уважать, даже если не ели. Не хлеб, так труд.
- К концу шестого года, когда старая кобыла не могла уже развозить по городу в смешной тележке, сделавшей, между прочим, своим старомодным видом, да еще с дугой, немалую рекламу -- когда Машка умерла на покое, то стойло ее окончательно заняли куры, а рядом пришлось таки сложить пристройку для подержанного автомобильчика.
- На мельнице работало теперь еще двое рабочих, шофер и упаковщица. Появилась вторая печь для сушек и пряников.
- Было много и других слагаемых: вечный вопрос: как достать денег, чтобы расплатиться с долгами; не грозит ли болезнь -- спину и руки ломит от работы; учиться тяжело и трудно, бывают неудачи и срывы, и когда все держится на волоске, грозит катастрофа; нужно преодолеть не только собственную усталость, но и злорадство других, непонимание, зависть, враждебность; дым ест глаза, и пальто протерлось; одиночество. Семь лет, однако, порядочный срок: достаточно для суммы.
- Сумма была же далеко не только в том, что вот, создалось на окраине большого города кустарное предприятие, и нескольким {40} эмигрантам удалось устроить себе скромную безбедную жизнь. Таких предприятий было много и раньше, есть повсюду и теперь. Не пора ли в конце концов перестать только говорить о "чужой земле" и изгнании, а примирившись с фактом (с совершившимися фактами так или иначе приходится мириться, в этом их главное свойство), не считать себя хуже "туземцев" на этой чужой земле? Им, безусловно, легче устраивать свою жизнь, но если пришлым и труднее, то нечего считать себя хуже. И кто, в конце концов, не странник на этой земле?
- Итак: художественных талантов у Печорской амазонки не было; образование -- среднее, не считая, правда, множества прочитанных книг и способности постоянно учиться всему схватывать на ходу, а схватив, продумать. Возраст... психологами и врачами установлено уже давно, что у каждого человека есть "свой". Можно быть сухим стариком в двадцать, и сохранить живую душевную силу в семьдесят. Силу, конечно, а не ребячество -- иначе получается трагедия седых девчонок и сгорбленных мальчишек. Она сохранила в своей жизни мечту -- а с нею и молодость. Здоровье? Девушкой еще, на обязательном военном обучении, застудилась, и хроническое воспаление осталось на всю жизнь, иногда мучительно обостряясь. Сила? Вот это действительно была; выдержка, энергия, несгибание, радость и любовь к жизни, а любовь -- самая большая сила.
- Помощь со стороны? Никакой. Ни родных, ни друзей. Даже близкого человека. Игнат Евстифеевич, старый латгальский мельник, мастер на все руки, но говорит "так само", обстоятельно и не без юмора. Зимнее пальто справил себе на вате, а на лифт не поднимался ни разу в жизни, и не сел бы ни за какие коврижки в чортову машину. Хромой мейстер Зееберг из Тильзита вздыхал о настоящих снежных сугробах не меньше его; он припадал на протезу, колыхал тучным животом под обязательным передником, и подкручивал по воскресеньям рыжеватые вильгельмовские усы. Баварское пиво было единственным, что могло примирить его с этой ненастоящей -- помилуйте, что же за страна, если в ней половина -- горы! -- страной, где люди не понимали даже, что такое "доннерветтер", а говорили "круцификс". Ему случилось мальчиком видеть однажды Вильгельма: вот это был кайзер, и был порядок и все, а остальное потом -- польское хозяйство! Пруссаки, конечно, высшая раса; впрочем, в необъятной России было тоже много настоящих аристократов, весьма щедрых. Коммунисты уничтожили их и с тех пор ходят с голым задом: плебеи.
- Сочетание "фон" с советским происхождением в Печорской амазонке было выше его понимания; впрочем, при всей ясности своей житейской философии он допускал отдаленные туманности: {41} узнав, что река Печора протекает на Севере, он просто сделал из нее продолжение Балтики, и успокоился. Игната Евстифеевича он называл "мейстер Игнат", или, совсем по дружески, "Ефеч", часто щеголяя притом русскими словами -- и даже не всегда собственного изобретения. После первых пофыркиваний в усы, стал уважать его за мастерство. Муку для тех хлебов, которые он пек, "Ефеч" понимал до тонкости.
- О гобелене ни с тем, ни с другим говорить не стоило, во всяком случае.
- Было много знакомых: в советах недостатка не было. Никто не советовал ни покупать мельницы, ни обосновываться здесь вообще: война будет, гибнуть в первую очередь придется. Тем более затевать свое дело: ничего не выйдет, прогорите. Тем более браться за него одной. Словом, почти так, как советуют всегда.
- Знания? Пряники научила печь мать, у крестьян видела, как пекут хлеб. На мельнице не была ни разу в жизни; держала правда дома, кур и козу, огородик тоже был, это знала, кроме чисто домашнего хозяйства; но ведь тут и бухгалтерия и налоги, машина и торговля, реклама и столько всего, что одного перечня хватит на добрый час.
- Деньги? Да, конечно, не у каждого найдется дорогой гобелен. На возмещение за хутор Петра Михайловича удалось построить только один сарай. Однако, все таки это были деньги, и суммы покрупнее достаются не всякому: однако, с того момента, когда увидела мельницу и решила, добилась бы ее безусловно и другим способом.
- Словом: рядовой человек. Ничего выдающегося, ничего особенного -- если не считать замысловатого отчества -- а этого пожалуй маловато для счастья.
- Или было все таки, отличающее от других: трезвый романтизм? Сказать, что это качество присуще всем, конечно нельзя. Но если посмотреть внимательнее и признаться самому себе хотя бы: действительно ли найдется тогда так уж много людей, для которых романтическая мечта, чуточку сантиментальности даже, тоска по красоте -- так уж чужды? Может быть, не в романтике дело, а, -- давайте скажем прямо: в мужестве признать ее? Не для того, чтобы сражаться с ветряными мельницами, ломать копья из-за идеалов только: идеалы все таки служат оправданием подобной борьбы. Но романтику вообще с трудом "оправдывают" в наше время -- как будто было когда нибудь время, чтобы она не нуждалась в этом! Как будто в любые времена она не вызывала снисходительной усмешки -- в лучшем случае -- со стороны многих, умудряющихся всю свою удавшуюся -- или неудавшуюся жизнь построить на "реальности". {42} Так слепые люди, ощупывая предмет руками, заполняют осязанием окружающую их пустоту.
- Романтики безрассудны: им присуще мужество мечты. Другие просто не решаются признаться в ней открыто, подсмеиваясь даже, в угоду пустоте третьих. Так или иначе -- выходит, что бедны все люди на нашей прекрасной земле...
- За что боролась бедная королева на портрете? Те же тоскующие глаза озорного мальчишки, горький, упрямый, ласковый рот. Наверно ездила верхом и охотилась, и любила какого нибудь ослепительного рыцаря, который не стал ее мужем; делала много добра и давала умные советы, но была слишком некрасива, чтобы блистать. Я ничего не знаю о ней, но хочется повторить, как в сказке: бедная маленькая королева!
- Зато многие узнали про "Бертрамов двор". Туда ездили послушать тишину -- и это, несмотря на мельницу, которая иногда ходуном ходила! В особенности, когда не было денег, чтобы поехать в свободный день летом куда нибудь подальше. Некоторые купались в запруде, из которой вытекал ручей, именовавшийся речкой; другие пытались ловить там же рыбу, и все с удовольствием ели совсем свежий, еще теплый хлеб, и уезжали с караваем и связкой сушек.
- Двор выходил широкими низкими воротами на дорогу, а сарай прикрывали деревья, посаженные еще чьим то дедом. Под ними -- тоже разросшиеся кусты немудрящей сирени, разноцветного терна, шиповника. Крохотная аллейка из них вела к крыльцу, прилепившемуся, вместе с домом, к мельнице. Коридор с дверями по обе стороны: в комнату мейстера Зееберга с раздирающе яркими геранями в зеленом ящике за окном, Игната, выходившую окном на двор, чтобы он мог следить за курами -- хвостатая гордость; рядом жила Саша, черноглазая киевлянка, считавшаяся упаковщицей, а вообще хватавшаяся за все, и шофер, не попавший в Америку из-за легких, а теперь собиравшийся жениться на Саше: от добра добра не искать. В сад, с террасой, обвитой виноградом и розами выходила комната самой хозяйки поместья. Над старым американским столом конторкой висела полка с гросбухами, и часы с кукушкой: это была контора. Тахта заменяла кровать, потолок был довольно низким, но зато широчайшие окна во всю стену на террасу, и хитроумно сложенная пирамидой, с лежанкой и решетками, широкая печь из зеленовато синих изразцов.
- Было здесь во всем то, что встречается не у всех, и многие чувствовали это, не умея определить. Уют? Мало. Бывает у многих, но без этого чего-то, говорящего неслышно, настраивающего на особый лад. Домовитость? Есть прекрасные хозяйки, а у них зябко в доме, и скучно. {43}
- Что это было на самом деле, показал шкаф. Мы покупали его вместе с Ниной Бертрамовной: я вместо эксперта.
- -- Карельскую березу в темноте разгляжу -- жаловалась она, -- это мое родное дерево, но кавказский орех видала тоже, а скажите мне вот, что это такое? Одно вижу, что не дуб и не бук, и слава Богу: унылое, дубовое дерево. И в барокко я не очень разбираюсь, а говорят вроде. Но между прочим дешево. За модный заплачу втройне, и стиль модерн не люблю. Унылый полуфабрикат, а я как радостью раздобылась, так и живу ею...
- "Радостью раздобылась!" Вот и было найдено слово. Шкаф, метра четыре в длину, с массой отделений, выглядел уже по старинному старомодным, и шелковая, никакой дешевкой не достигаемая полировка оранжевато-золотистого дерева была прелестна. Но в магазине случайных вещей, недостаточно дорогом для антиквариата, он выглядел просто хорошим шкафом. А в комнате ("поскольку она из сарая переделана, то вопру это чудище!" -- убежденно сказала Бертрамовна) -- здесь он стал совсем другим, засветился изнутри идущим золотистым теплом. "Радостью раздобылась" хозяйка дома, вот это и было во всех вещах, углах, чуть растрепанных клумбах, в мельнице, шумевшей, как река, в торопливом поклевывании кур, в вертящихся бойко колесах старенького поместительного автомобильчика, развозившего хлеб.
- Мельница с пекарней приносили чуть больше дохода, чтобы покрыть все расходы, включая жизнь пяти человек. Товарищество было на паях трех основателей: Печорской амазонки, Зееберга и Игната. Она внесла деньги и работу, они работу. В прибыли участвовали все. Она объясняла это охотно каждому, щелкая на счетах. Жили все с хорошей скромностью: жаловаться было бы грешно, но они и не жаловались.
- Было главное: радовалась старая, вновь пригодившаяся мельница, и береза над ней; радовалась квашня для опары, хохотушка Саша, растерявшийся спервоначалу в эмиграции Игнат, домовитая печь, поглядывавшая на террасу, свесившаяся за окном ветка рябины, дождь, стучавший по крыше... Человек, открывая калитку, или тоже начинал радоваться сразу, или -- чувствовал себя неловко. И романтика, и идиллия!
- Ни на романтику, ни, тем более, на идиллию в наше время, считается почему то, человек права не имеет. У него одно исключительное право, очевидно: на несчастье. Не дай Бог попробовать устроить себе какой-нибудь счастливый кусочек жизни. И хотя все поместье, вместе с мельницей и шкафом, удобно поместилось бы в кармане многих людей -- то дело, следовательно, было совсем не в заработке. Многие идеалисты, занятые страданием, за деньги или без, искренно считают, что страдать {44} необходимо, а радоваться неуместно, неприлично даже. Отсутствие логики в подобном парадоксе благоразумно обходится молчанием.
- Лист давно уплыл на парковом канале с тяжелой водой. А здесь свившиеся перья ивовых листьев прибило коричнево серебристой каемкой к берегу ручейка из под мельницы. Стоит тяжелая, предзимняя осень, холодный ветер, редкий дождь. От него краснеют лица, нужно кутать шею, и после часа тряски в разболтанных трамваях и облезлых загородных автобусах над скользкой дорожкой сразу широко встречает светлое окно в это тихое воскресное утро в усадебном доме, с запахом пирога с кухни, теплой лежанкой у печки, и румяными яблоками на столе.
- -- "Я одна у окошка. Ни гостя, ни друга не жду" -- а вот и дождалась. Так и думала, что сегодня приедет кто нибудь.
- -- Кто нибудь?
- -- Пожалуйста, без многозначительного поднимания бровей. Вы наверно... думаете... о нет. Не приедет, не беспокойтесь. Конечно, рябиновка у меня всегда есть -- надо смотреть в корень. Но мельницы я с ним не пропью -- а поэтому ему скучно. И о непризнанном гении я уже слишком часто слыхала: пьет по сему случаю лет пятнадцать здесь -- и раньше не одно молоко. Здесь с горя, конечно, на чужбине. Играет в оркестре, когда мог бы стать виртуозом. Но не стал, заметьте, а что помешало? Бутылка. Змея, кусающая сама себя за хвост, в чем виноваты все и всё, кроме самого себя. А я не хочу быть виноватой, и кроме того, нахожу смысл в жизни. Хоть и пустяковый это смысл, наверное, но я маленький человек, и с меня его хватит. Не хочется злословить, но иногда встретишься с людьми -- как в больничную палату входишь: все стонут кругом, жалуются, и неудобно как то, что у тебя румяные щеки. Или такое уж счастье теперь быть здоровой? Занялась я однажды душевной бухгалтерией. Впрочем, не однажды. Я часто ею занимаюсь, это помогает. В общественные деятели не гожусь, бесталанная вообще. Но кажется мне, что каждый человек, пусть самый маленький, может сделать что то. И для себя, и для других. А если нет семьи -- людей найти можно. Вот мы: Саша и Вася шофер, и я -- мы оттуда. Поженятся они, дети пойдут, я их няньчить буду, своих нет. А может быть, если дела хорошо пойдут, бездомного в дом возьму, старика или ребенка, все равно, воспитаю или приют дам. Игнат, хоть и смешно сказать, старый эмигрант, а мейстер попросту немец. Но все мы -- клеточка, {45} и такие клеточки очень нужны тоже -- не всем же гениями быть.
- Ее скрипач думал, конечно, иначе. Он относился почему то с доверием ко мне, и однажды попросил поехать вместе.
- -- Прошлый раз я, признаюсь, нахамил немного... так вот теперь сказано: одному не приезжать. А с вами всегда можно. Впрочем, я редко заглядываю. Всегда то да се, времени не хватает. Знаю я ее конечно давно, но она сильно изменилась. Вы писательница, и понимаете, что Нина Бертрамовна очень милый, хороший человек, только мещанка чистейшей воды. С головой в быт ушла.
- -- А вот я как то не заметила этого -- сказала я далеко не без задней мысли.
- -- Ну конечно же. Хлеб, куры. Вот и весь смысл жизни. И это в эмиграции!
- -- Но не все же могут вести так называемую политическую работу. Многие считают ее даже толчением воды в ступе...
- -- Совершенно с вами согласен. Выеденного яйца не стоит.
- -- А если вы смотрите с точки зрения музыканта, художника... не у каждого, же талант есть!
- -- Да нет, я вообще говорю... как можно среди этих немцев, или американцев даже, среди кого угодно пускать корни вообще, устраивать свою жизнь? Для чего? Ну, а потом, когда вернешься, значит бросать все это? И сердце не лежит. Все равно все чужое. Конечно, здесь тоже есть хорошие люди, но знаете, нет нашей души, размаха. Я вот захожу иногда после работы в некоторые кабачки, где собираются воры, да, шпана всякая, точно. А ведь какие люди среди них попадаются! Деньги есть -- не жалеет: пей, гуляй вместе с ним! Один -- Клопом его зовут, кличка, так его все немцы уважают -- специалист великий своего дела. Он из Ростова, научился у нас подметки на ходу срезывать, ну и здесь орудует, попадается редко. Прочел я ему однажды стихи Есенина, так плакал, представьте, и потом меня трое суток не отпускал, крутили по всему городу, я чуть место не потерял. И вот тоже: я все таки первую скрипку играю, казалось бы, не беда, если одну другую сыгравку пропущу. Но попробуйте поговорить с немцами! Аккуратность, педантичность, ограниченность! Нет, нам никогда не понять друг друга. Важна не форма, а содержание! Ты посмотри, что у меня на сердце, а что галстук замаслился, так это не беда. А ваша Печорская амазонка забыла, как самосад курила и на телеге ездила, и теперь в помещицу играет: традиции, видите ли, появились. Просто тошно становится! Я за столом посидеть люблю, но мне важно, что на него поставлено, а не как, важно по душам поговорить с человеком, а не выражения подбирать... {46}
- Он не знал, что полгода тому назад мне было рассказано уже о его посещении кратко, но исчерпывающе.
- -- Два года не видались, вот я и обрадовалась. Приезжай, говорю, хоть и запоздал, на новоселье. Хозяйство покажу, пирог спеку. Приехал как условились, и еле на ногах стоит, глаза мутные, сам мычит. Даже рябиновки, что я приготовила, допить не смог. После первых же слов начал матом крыть, во весь голос. Хорошо еще, что дома никого не было. Меня матом не проймешь, не покраснею, но тошно стало до скуки. Наконец он свалился, и проспал до вечера. А я посмотрела на все мои приготовления, и честное слово, со злости как хвачу любимую вазу об пол! Ну, потом разбудили, Евстифеевич проводил его к последнему автобусу, так он со мной еще о Чайковском, душе и Шостаковиче разговаривать хотел, обиделся очень, и о ворах рассказывал. Нашел кампанию... и я урков видала немало, так неужели для того, чтобы от стихов Есенина плакать, непременно вором надо быть?
- -- ...Говорила ему раньше: давай, вместе. Сейчас отошло, как письма, перевязанные ленточкой, что из шкатулки вынимаются, а пока перегорало -- волком выла, верила ведь в него. Почему он тогда другим казался, и мог же таким быть, а вот не стал? Родину я так же, как он, потеряла. Легко ли, думаете, мне после печорских чащоб в этот вот пригородный лесок ходить, где уж действительно за деревьями леса не видать, потому нет его. А все таки хожу -- и радуюсь. Грибов в нем, правда, нет, -- но и концлагерей тоже. С одиночеством легко ли было справиться? Что же у меня, силы какой то особой больше, чем у других? Никогда не поверю. Желание есть, вот что! Ты, говорит он мне, материалистка. Да, отвечаю, не хочу на пивоваренный завод работать, а для себя стараюсь... Выходит, что когда у меня счастье в руках пело и птицей билось -- не настоящее оно было, не то, глубинное, на чем стоит жизнь. А вот теперь... или даже раньше, только зеркала не было, чтобы проверить? Я ведь и дома себя часто счастливой чувствовала -- в лесу, например, в праздник, а в Балтике вашей, чуть ли не каждый день, когда дорвалась до мечты. Всегда жизнь любила, и человека и Бога в ней, а если иногда не различала, так от мечтанья только. Теперь вижу. Знаю, что делаю что то нужное, заповеданное, каждым своим караваем так будто даю что то -- каравай за деньги, а привесок -- за радость. Мы ведь его руками оглаживаем, а не машиной, и кажется, и другие это чувствуют, и мне благодарны, что сохраняю им этот кусочек настоящего и прошлого, передаю его дальше, чтобы помнили, прислушались, чтобы им лучше было... вам моя доморощенная хлебная философия не смешна? Не смейтесь, пожалуйста. Подумайте, что хоть маленькая кучка, но все таки несколько человек этим {47} живет и радуется, а мы ведь тоже люди. Нашла свою дорожку, и иду по ней, пока Бог поведет. Все.
- -- Не совсем все...
- -- Вы о портрете? Подождите, выплачу мотор и найду бедного художника. Пусть скопирует мне его из Пинакотеки. После того, как вы рассказали я иногда на него, как в зеркало, хожу смотреться... удивительно и непонятно.
- -- А зеркало?
- -- Волшебное зеркало..? Может быть та старушка действительно доброй феей была, а я не заметила, глаза затуманены были. Я ведь позвала вас сегодня нарочно, чтобы рассказать. Возвращалась на этой неделе домой, в дождь, туман. Ноги промокли, и по дороге все подсчитывала, сколько мне нехватает, чтобы окончательно выпутаться, и на душе так тоскливо и мерзко было. Пришла, переоделась, села у печки согреться, свечи зажгла. Когда мне на душе грустно -- возьму зажгу свечу. От нее тепло и свет, огонек танцует, шепчет что то. Всегда успокаиваюсь от свеч. Посидела и решила: взяла ларчик, вытянула зеркало, поставила его и посмотрела -- даже как то жутко стало.
- -- И... что же?
- -- Убедитесь сами. Чистое стекло, венецианский хрусталь. Может быть, тогда оно от сырости помутнело, и потому в нем ничего видно не было, или... я ведь в сказки верю тоже, знаете ли, я сама сказку не раз в жизни видела! А тут вижу себя, до последней черточки. Так легко и хорошо стало, до самого сокровенного облегчилось что-то, и поняла я наконец, что настоящей радостью раздобылась! А конец сказки -- сами придумывайте, вам и книги в руки.
- Нет, я не буду придумывать. {48}
ЭПИЗОД
- Никто не знал улицы, где должна быть уцелевшая школа, обращенная теперь в лагерь. Но и сами улицы разваливались грудами кирпичей, вздыбленными плитами, согнутыми балками. На площади осталось еще несколько уютных особняков, но на просьбы о ночевке двери испуганно захлопывались. До вокзала добрый час ходьбы, чемодан к вечеру невыносимо тяжел и бьет по ногам, а через десять минут -- полицейский час. Ну что ж -- придется ночевать в развалинах. Устроиться под какой нибудь стеной покрепче, чтобы не свалилась... На вокзале без крыши тот же каменный пол -- да и вообще все равно. В горле сухая пыль, плечи выгибает вниз, в голове звенит. Хоть бы наткнуться на что нибудь, упасть, и не вставать больше -- так хорошо лежать и ни о чем не думать...
- Подняла голову и увидела английского офицера, подходившего к автомобилю. Подобранная по военному фигура в хаки и розовая свежесть бритого лица. Может быть, отвезет ее в этот лагерь? Невероятное предположение. Но можно ведь, ковыляя мимо, спросить...
- -- Я иностранка, сэр. Мне говорили на вокзале, что здесь где то лагерь, но я не могу больше идти, и теперь уже полицейский час... Может быть... вы могли бы помочь мне?
- Он остановился и медленно обвел ее взглядом.
- -- Давно в пути?
- -- Две недели.
- -- Почему вы так хорошо говорите по английски?
- -- Я кончила английский колледж у нас дома...
- -- Где ваш дом?
- -- Балтика.
- Подумал и открыл дверцу автомобиля.
- -- Садитесь.
- Спружиненные подушки, ветер в разрезе стекла, подпрыгивающие навстречу развалины и этот горячий тяжелый свинец в ногах, во всем теле, кусочками застревает и останавливает {49} кровь. Надо держаться за что то и широко распяливать веки: под ними песок, мешает смотреть и ломит в висках... Как жаль, что уже выходить. Но это не лагерь. Сад, особняк, холль -- и прохладное кожаное кресло...
- Это было последней мыслью.
- Офицер положил на трюмо фуражку, ремень с кобурой, и обернулся. Женщина уже спала в глубоком кресле мертвым сном, беспомощно опустив руки с чемоданом и сумкой. Постоял несколько минут, присматриваясь. Стройная, блондинка, тридцать с лишним. Приличный синий костюм измят и в пятнах. Очень красивые и очень грязные руки. Ну да, на товарных поездах, угольных платформах, как они теперь ездят... С лица спящего человека сон снимает все маски, но зато покрывает его налетом смерти; спящий слишком спокоен, чтобы судить о нем. Повидимому, все таки интеллигентная женщина.
- Он прошел в свой кабинет и позвонил.
- -- Паркинс, на кресле в холле спит женщина. Отнесите ее вещи в угловую комнату и позовите кухарку, чтобы та раздела и уложила ее. Когда проснется, пусть пройдет в ванную, а потом ко мне. Будить не надо, да и невозможно -- она полумертвая от усталости.
- Лю проснулась на следующий день только к вечеру. В раскрытое окно косо ложилось оранжевое солнце, из нагретого сада тянуло запахом земли и зелени. Голова кружилась слегка -- может быть потому, что давно не ела. Часы на руке остановились. Надо припомнить, как все это получилось: английский офицер, да... хорошенькое положение!
- На столе стоял поднос с завтраком. Налила чашку холодного кофе -- настоящий. И, Боже, неужели действительно бывает такой белый, как бумага, хлеб?! Конечно, ветчина и яйца -- тоже давно невиданные вещи, но удивительнее всего этот белоснежный хлеб... Такого просто не может быть! И пачка сигарет рядом -- уже пугающая любезность. Что сказал бы Петр Александрович, если бы увидел ее сейчас?
- Лю с наслаждением затянулась сигаретой и полузакрыла глаза. Вот, скажем, напротив сидит сейчас муж. Лениво раскинулся в кресле, седеющие брови насмешливо приподняты, полная нижняя губа оттопыривается брезгливо. Слегка картавящий тон и смесь изысканной любезности с кавалерийским жаргоном. Нетрудно представить себе, чтобы он сказал!!
- Лю энергично тряхнула головой и вскочила. Надо привести себя в порядок, поблагодарить, а потом на вокзал. Или..? Или {50} посмотреть, что будет дальше. На некоторый риск можно пойти. Хоть несколько часов побыть еще в настоящем доме, с целыми окнами, коврами, скатертями -- и вот этой сверкающей, давно забытой ванной -- после соломенной койки в рыбачьей деревушке, после ступенек и крыш вагонов.
- В чемодане есть еще свежая блузка... Костюм кем то вычищен и выглажен -- жуткая любезность. Ну что ж -- придется вооружиться до зубов.
- Женщина, готовящаяся дать отпор, делает себя прежде всего как можно привлекательнее. Но это логика жизни -- или женская логика, что в большинстве случаев одно и то же.
- Когда вымытая, причесанная, слегка подкрашенная Лю вошла в кабинет, англичанин, сидевший за столом, одобрительно улыбнулся.
- -- Я вижу, медем, что вы чувствуете себя сегодня лучше.
- -- Если бы не вы, сэр, я бы свалилась вчера на улице. Две недели ни спать, ни есть, и все время в пути по этой жаре...
- -- Я, конечно, должен был бы вас арестовать. В мои обязанности входит до некоторой степени борьба с иностранцами -- с беспорядочной толпой голодных, полураздетых людей, атакующих поезда, мешающих транспорту и мечущихся из одного города в другой. Вы тоже наверно ищете своих близких? Кого?
- -- Мужа и... двоюродного брата.
- Лю давно решила, что будет называть Глеба кузеном, но все таки еще запиналась.
- -- Своих ищут все. Это не оправдание. Страна находится на завоеванном положении. Я не арестовал вас по другим причинам.
- "Поганый червяк", -- решила про себя Лю. "Если ты скажешь мне комплимент, я отвечу дерзостью, а за гнусное предложение получишь по морде". Она вспомнила про душистое мыло в ванной и смягчилась. "Ну не совсем по морде, а так, на словах".
- -- Могу я узнать смягчающие мою вину обстоятельства, сэр? -- холодно спросила она "английским" тоном.
- -- Конечно. Вы очень хорошо -- для иностранки -- говорите по английски. Кроме того, из Балтики родом. Я имел уже случай убедиться, что балтийцы в большинстве -- хорошие лингвисты, и, будучи европейцами, знакомы тем не менее с... востоком.
- Лю внимательно посмотрела на него. Он совсем не такой уж поганый. Белесые брови и ресницы, рыжеватые волосы, прилизанные на высоком, переходящем в небольшую лысину лбу -- и холодные светло-серые, какие то чересчур внимательные глаза. Может быть -- Интеллидженс Сервис? {51}
- -- Искренне могу ответить вам комплиментом, сэр. Для англичанина вы чрезвычайно хорошо разбираетесь в континентальных обстоятельствах.
- -- Мы понимаем друг друга, значит. Разрешите теперь проэкзаменовать вас. Ваши личные данные? Курите, пожалуйста.
- -- Родом из Балтики, латвийская подданная, русская по происхождению, тридцать четыре года, замужем, имя и фамилия Людмила Ивина -- английские знакомые называли меня обычно лэди Айви, -- год тому назад бежала из Балтики, по профессии скульптор, кроме русского знаю английский, немецкий, французский, латышский и польский -- анкетным тоном отбарабанила Лю.
- -- Моему мужу пятьдесят шесть и кузену сорок два года -- подумав, прибавила она. -- Оба были в германской армии на восточном фронте. Муж -- старый русский офицер.
- Англичанин сложил кончики пальцев и внимательно смотрел на них.
- -- Вы предугадываете мои вопросы... "лэди Айви".
- -- Не нахожу нужным скрывать свои убеждения, хотя это сейчас кажется невыгодно. Русских, служивших в германской армии, союзники считают изменниками, не так ли? Надеюсь, что вы больше разбираетесь в политике, сэр.
- -- Простите, но я забыл представиться. -- Он привстал и церемонно поклонился. -- Капитан Джемс Ричель. Итак, ваши дальнейшие планы?
- Лю пожала плечами.
- -- Добраться до какого нибудь центра -- Франкфурта или Мюнхена, попытаться навести справки о своих и устроиться на работу. Скульптуры мои сейчас не нужны, но я знаю языки.
- Он еще раз вскинул на нее приценивающийся взгляд. Энергична и не глупа, хотя немного эксцентрична, как все славянские женщины. Но зато и чисто славянская интуиция.
- -- При теперешнем хаосе вам потребуется еще две недели, чтобы добраться до Франкфурта. Не говоря уже о лишениях... Я заведую здесь довольно большим районом. Предполагается организация различных лагерей, опросы, директивы и так далее. Мне нужны дельные сотрудники, владеющие языками. Предлагаю вам пробыть неделю гостьей, и сопровождать меня в поездках в качестве переводчицы. Через неделю мы решим, насколько вы подходите для дальнейшей работы. Если нет -- вы потеряли только неделю. Если же я в вас не ошибся -- а я редко ошибаюсь -- то выиграете гораздо больше, чем смогли бы сделать за это время. Платим мы хорошо.
- Он еще раз посмотрел на кончики сложенных пальцев и прибавил: {52}
- -- Должен предупредить. Во-первых -- не имею ни малейшего намерения предложить вам стать моей "личной секретаршей" в общепринятом к сожалению смысле. Вы очаровательная женщина, но я не привык иметь со своими подчиненными какие либо другие отношения, кроме чисто дружеских, в лучшем случае. Иногда даже вопреки их собственному желанию.
- Холодный, не допускающий никаких возражений тон. Даже Петр Александрович не стал бы сомневаться. Лю совершенно откровенно свободно вздохнула и признательно улыбнулась.
- -- Тем более благодарна вам, сэр. А во-вторых?
- Он слегка наклонился вперед, и Лю стало немного не по себе. Странная смесь холодной пытливости и человеческого тепла в этом взгляде. Такие глаза были, наверно, у Редиарда Киплинга -- или у полковника Лоуренса?
- -- Второе условие и просто и необычно. Абсолютная правда. Мне приходится иногда задавать неожиданные и даже щекотливые вопросы. Я требую голый и исчерпывающий ответ, без умалчиваний и недомолвок, безразлично, в пустяках или серьезных вопросах. Только это. Но в этом "только" заключается все. Я вас встретил на улице. Может быть, ваши документы настоящие. Я проверю вас, конечно -- но другим образом. Прошу понять, что со мной не стоит разыгрывать какой нибудь роли. Будьте тем человеком, каким вы есть на самом деле. Если ваши достоинства смогут уравновесить ваши недостатки, я прощаю ошибки. Но не забывайте об этом условии, потому что я предлагаю его только один раз -- и не напоминаю больше.
- Лю закурила сигарету и выругала себя за то, что у нее слегка дрожат руки. Слишком неожиданный уж разговор и смена декораций.
- -- Простите за смелость -- но я тоже должна поставить одно условие, сэр.
- -- I wonder, -- протянул он, чуть улыбнувшись, и ей сразу стало легче от этой улыбки.
- -- Могу работать, но не изменяя своим убеждениям. А они у меня есть.
- Он улыбнулся на этот раз уже явно, слегка забавляясь ее горячностью, но в глазах мелькнула ласковая серьезность.
- -- Вы храбрая женщина, "лэди Айви", и умеете формулировать ваши мысли. Я уверен, что мы с вами сойдемся. А теперь пойдемте ужинать, и расскажите мне о вашем доме. Я люблю слушать.
- "Петр Александрович блистательно посрамлен, и если это не сказка, то незаслуженное счастье, -- думала Лю, вытягиваясь {53} вечером на шуршащей простыне -- дай Бог здоровья таким людям на свете!"
- Она еще раз вздохнула от полноты чувств, и так и заснула со счастливой улыбкой.
- Особенность многих художественных натур состоит в том, что они создают себе совершенно ложное и очень твердое представление о собственном характере, и держатся за него с мучительным постоянством. Лю, например, была уверена, что она очень сильная женщина, и должна поэтому шутя справляться с жизнью. Но художник должен быть романтиком. Романтики должны уметь создавать сказки хотя бы из ничего. В этом их счастье. А несчастье заключается в том, что они слишком часто создают свои сказки именно и только из ничего. Лю не была исключением, но она любила жизнь и умела любоваться ею, а это согревает и других людей.
- Сейчас, после нескольких лет войны, страхов, бегства, беженской жизни, она не радовалась, а просто наслаждалась каждой минутой.
- Через несколько дней она нашла себе комнату на соседней улице. Семейный домик, партер, окна в сад. Она переставила мебель по своему и выкинула половину вместе с вязаными салфеточками. Протесты хозяйки были потушены в самом начале двумя банками консервов и английским шоколадом.
- Старой немке пришлось изливать свою душу перед соседями, сочувственно кивавшими головой. Ничего не поделаешь, теперь приходится считаться с иностранцами, кто бы мог это раньше подумать? Впрочем, фрау Гербер не так уж плохо. Молодая русская дает ей кое что, и ночует одна. А жилец из другой комнаты тоже херр инженер, и жил тихо, а теперь вообще уехал и заплатил вперед, так что комната за ним и никакого беспокойства. Вот к Вассершмидтам вселили целую польскую семью с маленькими детьми, и они варят себе обед на печке в ее "гуте Штубе"! Ужасно! Если бы несчастный фюрер мог знать, как они страдают! Но он не виноват, конечно, повсюду была измена, а он хотел только добра своему народу...
- После длительной голодовки консервы и шоколад были конечно немалым удовольствием. Но долгие разговоры с капитаном Ричелем во время поездок, а еще чаще по вечерам, живая, интересная работа, -- это было уже радостью, и давало возможность помочь своим. "Своими" Лю считала всех иностранцев вообще, а в особенности, конечно русских и балтийцев. {54}
- Сколько ошибок, сколько драм и непоправимых преступлений совершалось на каждом шагу и главным образом только потому, что победители не знали, или не хотели знать почти ничего, а побежденные знали слишком много, но боялись или не умели этого объяснить! Лю часто приходила в отчаяние от бессилия преодолеть мертвые параграфы созданных наспех законов. Но часто удавалось и помочь, и тогда еще ярче, еще сильнее можно было радоваться всему.
- Капитан Ричель снисходительно улыбался, но в сущности был очень доволен ею. Через две недели он мог рассказать о "Лэди Айви" больше и безусловно точнее, чем она сама. В работе она была очень полезна, быстро осваивалась с каждым отдельным случаем, легко соображала, переводила быстро, давала краткие и точные отчеты, и, несмотря на свою эксцентричность и мягкую женственность, прекрасно отличала черное от белого. В этом отношении его даже иногда поражала ее принципиальная непримиримость.
- Хорошо было также, что она не пыталась флиртовать с ним, -- мужское самолюбие капитана совершенно подавлялось в этом случае служебным долгом, -- но этому же самолюбию невольно и ненавязчиво льстила ее детская радость каждому пустяку и легкое, хотя и нескрываемое преклонение, хотя он принимал его, как истый англичанин -- то есть как должное.
- Но истый англичанин немыслим без своего конька -- а коньком капитана Ричеля была психология. Поэтому он и поступил в Интеллидженс Сервис. Ему нравилось обнажать человеческую душу, заниматься психологической хирургией, быть оператором и наблюдателем, играть в шахматы с живыми людьми. Фигуры менялись, шахматная доска тоже, но направления всех ходов оставались неизменными: голод, страх, пороки, любовь и честолюбие. Дело было только в оттенках, но это "только" и было самым интересным.
- Нет, "лэди Айви" -- он всегда называл ее так, в кавычках, разумеется, -- была положительно приятной находкой. Он искренне заботился о том, чтобы ей было хорошо, и наводил справки о ее близких. Пусть не нервничает -- это мешает работе.
- -- Сегодня вечером вас ожидает маленький сюрприз, -- сказал капитан Ричель по дороге домой.
- -- До, после, или во время ужина?
- -- Вместо дессерта.
- -- Сгораю любопытством, сэр. {55}
- -- На это я действительно хотел бы посмотреть. Вы чрезвычайно оригинальная женщина -- совсем не любопытны.
- -- Почему вы не пишете психологических романов, сэр?
- -- Каждый французский буржуа мечтает на склоне лет сажать капусту. Но я не поклонник вегетарианства и может быть вместо этого действительно займусь описанием очаровательных лэди, обладающих способностью засыпать на сутки, как только они переступают порог моего дома, или чрезвычайно низколобых молодых людей, почему то заинтересовывающих моих сотрудниц...
- Удар был направлен прямо в цель. Лю невольно вздрогнула даже: коренастый, на низком ходу Иван Павленков с повадками рубахи-парня и неприятными, издевающимися глазами хитрого зверя не выходил у нее из головы.
- -- Он мне очень не нравится, сэр -- и его пребывание в лагере в особенности.
- -- Об этом мы тоже поговорим.
- Судя по всему, капитан Ричель собирался доставить себе сегодня развлечение. Лю успела полюбить такие вечера. Паркинс убрал со стола и они перешли в кресла. Камин не горел, его заменяло широкое окно с догорающим на закате садом. Одного взгляда на столик с бутылкой кюрассо и фруктами для Петра Александровича было бы достаточно, чтобы определить дальнейшее красочным выражением и -- блистательно ошибиться.
- Первое время Лю невольно настораживалась, потом привыкла, что интимная обстановка просто создавала уютный вечер. Она всегда пила очень умеренно, но быстро теряла пресловутую "английскую" выдержку, которой обычно очень гордилась, и говорила много, горячо и искренне. Капитан Ричель пил как то незаметно, чуть бледнел только и слушал, задавая иногда совершенно неожиданные вопросы.
- Сегодня на столике лежала доска, прикрытая салфеткой. Ричель молча кивнул ей.
- -- Достал для вас, но не совсем уверен, годится ли...
- Под салфеткой лежала глыба пластелина.
- -- О, сэр!
- Ричель удовлетворенно отметил заблестевшие глаза, новую черточку у бровей и непреодолимую тягу пальцев к поддающейся массе. Он не смотрел на ее работу, но когда она протянула ему через полчаса статуэтку, нагнулся вперед и тихо рассмеялся.
- -- Впервые слышу ваш смех, сэр. Мое самолюбие удовлетворено.
- -- Но ведь это действительно Паркинс! Осторожная старая крыса с подносом в руках. Вуд в пластике. Очаровательно. Ну, {56} а теперь выпейте для храбрости, и не пытайтесь польстить мне и в пластелине.
- Лю вызывающе тряхнула головой и наклонилась над доской. Что ж, -- если он англичанин, то должен понимать юмор!
- Через час еще от груды пластелина остался маленький кусочек, Лю облегченно вздохнула, вытерла пальцы и выпила залпом рюмку, чтобы согреться. Теплый августовский вечер разнеживающе вливался в окно, но она слегка дрожала от знакомого возбуждения -- значит, действительно удачно поработала сегодня...
- -- Вы, конечно, читали, "Книгу джунглей", сэр? Второй персонаж не совсем по Киплингу, правда, но...
- Громадный, старый и мудрый питон Каа поднял трехугольную, плоскую голову и снисходительно улыбался краешком губ. Глаза и лоб были точной копией Ричеля -- умный, холодный и внимательный взгляд. Однако, маленькой белке, с личиком Лю, сидевшей перед ним, было совсем не страшно: поза выражала полное доверие, а пушистый хвост задирался кверху с забавной лихостью.
- -- Снимаю шляпу, "лэди Айви". Как жаль, что вам приходится заниматься теперь другим. Но мы еще подумаем, как бы вам начать лепить. А это что?
- На обломке скалы сказочно красивая птица с человеческим лицом и громадными глазами завернулась в перья обвивавших ее крыльев.
- -- Это еще один из бесчисленных эскизов на тему моей самой большой работы. Сюжет из русской мифологии -- Гамаюн, птица вещая, знающая, что такое счастье. Сколько раз я уже пыталась лепить ее -- и никак не могу дать ей настоящее лицо. Не хватает чего то. Или таланта, или -- значит, не все еще знаю в жизни, что нужно.
- -- А вы знаете, что такое счастье?
- -- Да, я была счастлива "как боги". И вот теперь, в этом наброске, есть что то новое. Жизнь лепит художника, и если она захочет создать мраморную статую, то берет резец -- и мрамору очень больно. Ну что ж -- зато оживает мрамор.
- -- Тема очень интересна, но я хочу отвлечь вас от грустных мыслей. Это давайте сюда, я поставлю себе на письменный стол. Вы не слишком устали?
- -- О нет. После работы наоборот -- чувствуешь потребность говорить, дать выход напряжению.
- -- Выпейте еще, это вам поможет.
- В голосе Ричеля слышалась заботливость. Он не ожидал, что она на самом деле настоящий талант, и наряду с восхищением было почему то жаль ее. {57}
- -- Мне бы хотелось задать вам один вопрос, лэди Айви. Совсем из другой области. Я знаю ваши убеждения и принципы. Я знаю, почему вы интересуетесь этим парнем с низким лбом -- Джон Пауленкоу -- о, ваши невозможные имена! Но вы беретесь за дело с горячностью и упорством, которые меня все таки удивляют. Может быть, месть? Или я ошибаюсь?
- -- Вы еще ни разу не ошибались, сэр. Но это не месть. Мне просто хочется загладить то, что я считаю своей невольной виной, соучастием в общей вине, так сказать... Я испытала однажды чувство глубочайшего стыда -- и дала себе тогда обещание расквитаться за это.
- -- Я слушаю.
- -- История начинается издалека. В Риге незадолго до войны всем известной фигурой была одна женщина, русская. Назову ее только по имени: Кира. Она была очень способной и энергичной журналисткой, но с резким и неприятным характером. Многие не любили ее. Когда город заняли советские войска, сразу же поползли слухи, и через две недели никто не сомневался больше: Кира была агентом-провокатором и не стала, а была им уж давно. Она знала подноготную всех обществ, организаций, союзов, и теперь выдавала одного человека за другим. Впоследствии она занимала важный пост в самом страшном советском учреждении. В течение года она предавала людей десятками и сотнями, даже тысячами. Я была одной из немногих ее знакомых, которые остались еще на свободе. Вины ведь не требовалось. В самом существовании нашем заключалась "вина". И мне, и другим, был известен ее адрес. Ее работу знали все.
- -- Что с ней случилось?
- -- Говорят, она погибла на затонувшем пароходе, во время бегства, когда началась война. Точно неизвестно.
- -- Это все, "лэди Айви?"
- -- Нет. Два года тому назад я рассказала эту историю моему знакомому японцу. Я давала ему уроки русского языка. Вот сидим, как мы сейчас с вами, даже коньяк тоже пили. Ими-сан сидит, подтянув ноги, руки подмышками, глаза полузакрыты. Потом разжимает немного веки и спрашивает: "Что же вы сделали?"
- Лю проглатывает нервный комок в горле и закуривает новую сигарету. Капитан молча наблюдает за ней.
- -- Только этот короткий вопрос, сэр, и мне сразу стало ясно то, о чем я как то не думала раньше: в нашем городе были тысячи мужчин, сотни офицеров, и все, зная, что они обречены, покорно шли на убой, как стадо. Никто не возмутился. Никто не убил ее. Пусть бы его расстреляли за это -- но его все равно должны были замучить, а он, быть может, мог бы спасти других {58} обреченных -- или просто раздавить гадину. И никто не шевельнулся.
- -- Вы так и сказали японцу?
- -- Нет, я только развела руками, и он улыбнулся. О, сэр Джемс, эта улыбка! Мне никогда не было еще так стыдно: так позорно покраснеть и за себя, и за всех своих -- покраснеть до глубины души. Я дала себе тогда обещание -- загладить свою вину. Если я встречу еще раз предателя, я... И пусть меня судит Бог!
- Она подняла голову и твердо посмотрела на Ричеля. Лицо англичанина продолжало оставаться каменным, только в голосе чуть дребезжала трещинка, как усталость.
- -- Жизнь прекрасна -- это ваш девиз, "лэди Айви"? И безжалостна. Это не ново. Это очень избитая истина, но разве она была когда нибудь так горька, как теперь? И самое страшное, что подобный вопрос сотни раз уже задавали себе наши отцы, деды и прадеды. Эпохи отчаяния и ужаса -- не новость в истории. Каждая очередная казалась пределом того, что может вместить человек. И каждая следующая была еще ужасней. Неудивительно, что теперь одни люди отупели, а другие звенят, как струна. Я люблю звенящих людей, но мне их немного жаль... Но я начинаю философствовать, а уже достаточно поздно, и вы устали. Спасибо за хороший вечер. И вот эти розы, как искренняя дань вашему таланту. Я собирался передать вам их раньше, но забыл, потому что я сегодня в исключительно сантиментальном настроении.
- Лю невольно улыбнулась.
- -- Великий Каа и сантиментальность, сэр! Чисто английский юмор. Но как вы достали такие чудесные розы в разбомбленном городе...
- Он крепко пожал ей руку и церемонно поклонился, как всегда, провожая в холль.
- -- Покойной ночи!
- На фоне темно-синего сада, в рамке двери, женщина в легком светлом платье с охапкой роз в руках -- капитан Ричель подумал, что если бы он не был так уверен в себе, эта прелестная картинка могла бы стать опасной, пожалуй.
- Теплые, тихие, синие улицы позднего летнего вечера. Лю шла не торопясь -- у нее есть пропуск, и многие патрули уже знают ее в лицо. Сегодня было много интересного, настроение приподнятое и выжидательное -- как будто может быть что нибудь еще... {59}
- Войдя уже в свой сад, удивленно прищурилась. В комнате напротив ее горел свет. Вернулся, значит, второй жилец -- бедная фрау Гербер будет теперь окончательно терроризована унтерменшами! Какой то не то Волков, не то Полков, русский...
- Лю не могла открыть дверь своим ключом -- мешали розы. Новый сосед услышал и вышел в переднюю. Лю закрыла дверь и повернулась, чтобы пройти к себе -- но почувствовав его взгляд, подняла голову.
- -- Я не верю, -- сказала она и еле расслышала собственный голос, -- я не верю, что это ты, Глеб...
- -- Лютик -- солнечный Лютик мой!
- Бывает счастье.
- -- Сегодня вечером я попрошу вас поужинать со мной, "лэди Айви".
- Капитан Ричель сказал это обычным тоном, но Лю показалось, что он чем то недоволен. Она быстро постаралась припомнить все свои грехи. Нет, последнее время она работала даже лучше обычного: счастье так заполняло всю ее, что окружающее воспринималось с предельной обостренностью, и так хотелось, чтобы всем другим тоже было хорошо.
- Правда, за последние три недели не было ни одного вечера с Ричелем -- не выходило как то. Или он заметил, что она торопится вечерами домой, и вообще старается использовать всякую свободную минуту, чтобы улизнуть? Но это еще не преступление. А может быть, он уже знает все про Глеба и недоволен его появлением? Какое ему дело?
- -- Сегодня довольно прохладно, и я велел Паркинсу затопить в гостиной, -- сказал капитан, когда они кончали ужинать.
- -- Холодная погода тоже имеет свои преимущества.
- -- Да, и одно из них заключается в закрытых окнах.
- Предостережение или намек? Разве можно что нибудь разобрать в этом лице? У них с Глебом окна постоянно нараспашку, и комнаты в партере... Но о своей работе вообще и о Ричеле она говорила очень мало, да Глеб особенно и не интересовался...
- -- Должна я понять, что разговор будет серьезным, сэр?
- -- Пожалуй, что так.
- Нет, в голосе не было ничего угрожающего. Спокойный, дружеский тон. На столике у камина коньяк и сигареты, даже шоколад -- специально для нее, Ричель не ест сладкого. Значит, разноса не предвидится. {60}
- Лю облегченно вздохнула, уселась поудобнее, закурила и вопросительно посмотрела на англичанина.
- -- Well, сэр?
- -- В вашем доме -- медленно начал капитан, набивая трубку, -- живет некий мистер... Глеб Уолкоу.
- Все таки, значит, Глеб. Ну, что же...
- -- Да, сэр.
- -- Вы с ним знакомы. Давно уже?
- -- Года два тому назад я познакомилась с ним в нашем городе. Мы встречались в течение нескольких месяцев, затем во время отступления и бегства потеряли друг друга из виду, и сейчас встретились снова.
- -- Вы его хорошо знаете?
- -- Да. -- Лю остановилась и прибавила. -- Очень хорошо. -- И сразу же подумала, что лучше было бы не подчеркивать.
- -- Это слишком мало. Ваши отношения с мистером Уолкоу мне известны, но я попрошу вас подробно и точно рассказать историю вашего романа.
- Ну, это уж чересчур! Лю вскочила.
- -- Мне кажется, сэр... -- она хотела сказать: "вы заходите слишком далеко", но невольно запнулась, перевела дыхание и гневно стряхивая пепел с сигареты, снова опустилась в кресло.
- -- Простите, сэр, но я не понимаю, почему вас интересуют мои совершенно личные дела?
- Капитан разлил по рюмкам коньяк и почти заботливо посмотрел на нее.
- -- Выпейте. Испанский коньяк, исключительный по качеству. Я бы мог вам сказать, конечно, что у моих ближайших сотрудников не существует таких "личных дел", о которых я не должен знать. Но я не люблю категорического императива. Расскажите мне вашу историю, и поверьте, что так будет лучше -- для нас обоих.
- Лю пожала плечами, но утихомирилась.
- -- Мистер Волков -- не его настоящее имя, сэр, как у многих теперь. В действительности его зовут Глеб Зарецкий. Когда немцы заняли наш город, я поступила в театральный отдел, как уже рассказывала вам, и там работало много военнопленных. Он также. Я приносила им еду, папиросы, нескольких человек удалось перевести на курсы, а потом в армию. В том числе и Глеба. Он инженер по профессии, из хорошей семьи, и сохранил еще многое из старого -- это выделяет его среди других. Мы познакомились ближе, заинтересовались друг другом, он стал бывать у нас... Я никогда раньше не думала, что способна так увлечься, чтобы потерять голову и быть готовой на все.
- От медового запаха крепкого английского табаку синеватые струйки дыма кажутся особенно приятными, ласковыми, как {61} мечтательный взмах скользящих ресниц. Если бы можно было видеть мысли -- вот именно такими они должны быть: напряженные кольца раздвигаются, свиваются в неожиданные арабески -- причудливая и странная жизнь!
- Но линии разглаживаются -- все проходит, все должно пройти, скользящий тающий дым еще задерживается чуть-чуть, туманит воздух, неслышный и ласковый, как воспоминанье... Капитан Ричель вытянул ноги, положил их на решетку камина, и курит сосредоточенно и спокойно, раздумывая над каждой затяжкой. Совсем высоко надо лбом, у лысины, кожа чуть морщится наплывающими складками. Светло-серые глаза внимательны, как всегда, только сегодня в них скользящее выражение -- как будто и в них бродит и туманится этот струящийся дым. Или сожаление? А может быть, просто неудачный отблеск...
- -- Город был накануне падения -- а я не замечала этого...
- Лю смотрит прямо перед собой широко открытыми глазами: теперь она видит все, чего, казалось, не видела раньше. Но это только казалось -- в такие минуты глаза запоминают наизусть.
- -- Осень в нашем городе особенно красива, сэр. После бомбардировки от пятисотлетней ратуши остался только фронтон, хрупкие арки и рыцарь, сторожащий площадь. Но среди развалин, в скверах флоксы, единственные цветы, которые пахнут осенью, удивительно нежный запах. Осенние листья на бульварах потрескивают под ногами, и дорожки лиловатые, как всегда, и белая колоннада виднеется из-за деревьев -- как будто это не обломки сожженного театра, а прежний портал над прохладными плитами... И ветер с моря, и чуть покачивается рыбачья шхуна у розового парапета набережной -- как будто не уходят уже последние пароходы, как будто не ждут их мины. Слухи проносятся по городу вперебой. Фронт подходит скачками. От асфальтированных улиц остались только выбоины, и по ним тянутся военные грузовики, и набитые соломой и узлами повозки беженцев. Рояли продаются за литр спирта, магазины закрыты, на деньги никто не обращает внимания, в жизни есть только главные ценности: золото, сало, папиросы, спирт. Паника бьется в улицах, как лихорадочный пульс -- и надо всем этим прощальное осеннее солнце, сияющее небо!
- "Любовь и тоска по родине делают людей поэтами" -- думает Ричель, но это слишком избитая истина, ему хочется сказать что нибудь более значительное. Глаза лэди Айви становятся совсем прозрачными, в них ломкая, звенящая пристальность -- он любит такое выражение глаз.
- "Как человек не гордился б силой, -- от двух вещей уйти нельзя: Любовь -- это первое, второе -- могила, -- и любовь, {62} в... Балтике -- сразила меня" -- говорит он вполголоса, перефразируя слегка Киплинга.
- Лю прислушивается, кивает, благодарно улыбается и смахивает ресницами стеклянную неподвижность воспоминанья. Ричель очень вдумчивый слушатель -- но его нельзя утомлять лирикой.
- -- Я наверно уехала бы последней, но за несколько дней до конца появился неожиданно мой муж. Я сразу же рассказала ему, в чем дело, приготовилась к бурной сцене, а получилось иначе. Он заявил, что убьет Глеба, как собаку, если тот попадется ему на глаза, но сейчас некогда заниматься пустяками -- скорей укладываться, и на пароход. Помимо всякой опасности в городе, мол, развилась слишком нездоровая атмосфера. Очевидно, я тоже поддалась ей и заболела временным умопомешательством. Иначе он не может и не желает объяснить этого прискорбного "эпизода", и постарается забыть его, считать несостоявшимся, а я, разумеется, выздоровлю и потом буду удивляться самой себе.
- Капитан улыбнулся.
- -- Мужчина, любящий женщину, простит ей роман с другим в прошлом, объясняя его глубоким чувством, но роман в настоящем может простить только если это, по его мнению, эпизод. Что же случилось дальше?
- -- Остальное было каким то сумасшедшим кавардаком. Разгромленная квартира, морской переход под налетами, переезды из города в город, клинья фронта, перерезающие путь... Я едва успела повидаться с Глебом -- он тоже уезжал с остальными служащими. Муж должен был вернуться в свою часть. Я очутилась наконец в какой то деревушке, больная, дождалась конца войны -- и когда отправилась дальше, то встретилась с вами, а теперь -- с Глебом.
- У Лю дрогнул голос, хотя она и старалась потушить глаза. Капитан медленно сложил, по привычке, кончики пальцев. Они укладывались плотно и ровно, один на другой.
- -- Well, теперь я вижу все совершенно ясно. Вы предполагаете разыскать вашего супруга и снова объяснить ему, что он все таки ошибался, считая это эпизодом... не так ли?
- -- Я люблю Глеба больше всего на свете, сэр.
- -- Больше... вашего Гамаюна, "лэди Айви?"
- -- Простите..! -- изумилась она.
- -- Ваша работа над Гамаюном -- видите, я даже выучил такое трудное имя, но оно мне понравилось! -- представляется мне главной целью, смыслом вашей жизни. Может быть, поэтому я и заставил вас сегодня рассказать все -- с другим человеком это было бы излишне. Ответ на мой вопрос вы дадите потом -- {63} только помните, что я вам его задал. А теперь я должен вмешаться в вашу личную жизнь, "лэди Айви". Мне очень жаль...
- Обычное английское "мне очень жаль" звучало официально и холодно. Лю изумленно подняла брови.
- -- Мне очень жаль, -- быстро повторил Ричель, -- но я не могу допустить, чтобы моя переводчица находилась в интимной связи с мистером Глебб Уолкоу-Зарецки, агентом-осведомителем одной иностранной державы. Прошу вас сидеть спокойно, "лэди Айви". Повторяю -- мне очень жаль, но по имеющимся у меня -- и неопровержимым сведениям -- мистер Уолкоу, находясь в мае этого года в Чехии, и будучи застигнут врасплох -- а может быть и нет -- приходом советских войск, составил для советской комендатуры список с именами и адресами всех интересовавших их лиц, живших в Карлсбаде. Сорок два человека. Не так много, конечно, но... После этого он был отпущен, переброшен через границу и поселился здесь. Время от времени он встречается с низколобыми парнями из лагерей -- с одной, и военными представителями -- с другой стороны. Официально я не могу возразить против его деятельности. Судя по некоторым признакам, он не был чужд ее и у себя на родине. Во всяком случае, ваши дальнейшие отношения с ним должны прекратиться -- если, конечно, вы не изберете другой путь. Выбор, между прочем, свободен, "лэди Айви".
- Ричель разжал кончики пальцев: они побелели слегка. Закурил снова и уже не вскользь, а прямо посмотрел на знакомую фигуру, неподвижно сидевшую в кресле. Холодная официальность бьющего на дисциплинированность и выдержку тона совершенно необходима для сложной психологической операции. Пока что она держится неплохо.
- Судорога внезапного испуга, удара по голове. Сейчас она усердно натягивает на себя маску спокойствия во что бы ни стало: закинула ногу на ногу -- чтобы не так дрожали колени, разгладила напряженность лица любезной полуулыбкой -- браво, "лэди Айви"! -- закуривает сигарету -- сердце переходит на нормальный пульс.
- У сигареты был почему то неприятный, сахаринный привкус. Очевидно, пересохло во рту. Лю подумала, что может быть лучше было бы крикнуть, заплакать, сорваться на дерзости -- не поверить. Но разве она верит?
- Нет, все эти выходки -- дешевка. Да ей и не хочется вовсе кричать. Только усталость, оцепенение какое то. "Неопровержимые сведения". Интеллидженс Сервис не ошибается, совершенно не стоит задавать робких вопросов, капитан посмотрит на нее с обидным сожалением, и только. Сорок два человека "не так уж много?" {64}
- Кира выдала больше... Кира! Пугающий провал в кровавое месиво пыточных подвалов. Мертвые глаза живых -- еще -- людей, смотрящие глаза -- трупов...
- "Нас -- предали".
- Глеб!! -- кричит что то внутри. Глеб! Ты?
- "Лютик, солнечный мой, солнышко"... Глаза любимые, такие сияющие навстречу, такие ласковые нежащие руки... ты, Глеб? Может быть все таки -- роковая ошибка? Посмотреть ему в глаза, спросить в упор. Он должен сказать правду. А если скажет, то... может быть, его заставили, ослаб, сам не выдержал пытки... Почему же она должна судить? "Мне отмщение и Аз воздам..." разве она -- судья?
- "Что же вы сделали"? -- спросил Ими-сан, спрятав руки подмышки, -- и прошла минута, вторая, -- а она молчала и краснела перед сужающимися, полузакрытыми глазами и презрительной японской улыбкой.
- Лю кажется, что надо заполнить чем то затянувшуюся паузу, она улыбается, берет рюмку, протянутую капитаном. Ричель удовлетворенно отмечает и улыбку, и то, что она не отпивает, как обычно, глоток, а пьет машинально все -- дьявольски крепкий коньяк! Но это не повредит ей. Интересно все таки, как она поступит. Мистер Уолкоу -- капитан отчетливо припоминает фотографию, лежащую у него в столе -- довольно красив, во всяком случае может произвести впечатление, в особенности на романтическую натуру. Она не первой молодости -- тем хуже. До тридцати лет женщина охотно верит, что неудачная любовь -- последнее чувство в ее жизни. Считает так, потому что подсознательно надеется, что это иначе. А после -- она уже не думает, а знает...
- Любовь мешает работе -- но следить за неожиданными скачками ее ходов любопытно все таки. Пока, например, он уверен, что у этой женщины найдется достаточно силы -- и верности своим убеждениям, -- чтобы отказаться от любимого человека -- или возненавидеть его.
- А может быть она возненавидит именно его, Ричеля, за разрушенную иллюзию? А если славянская пассивность и покорность победят, и она уйдет...
- -- Как бы то ни было, -- говорит он вслух -- давайте выпьем за нашу встречу в этом городе. Через несколько дней я переезжаю. "Смена декораций" -- как вы любите говорить.
- Это не новость, он предупреждал уже заранее, она только что придумывала всякие комбинации, чтобы устроить Глеба в другой город, вместе с ними. Все затруднения распутываются в конце концов очень просто. В этом уютном особняке поселятся другие английские офицеры, а в ее комнате -- тоже. "Глупое бедное счастье с белыми окнами в сад!" {65}
- Или она останется в ней... Да, а почему бы и нет? Свободный выбор. Зажмуриться -- и не помнить этого разговора, не знать ничего. Пусть он предатель -- но ведь он ее, неразрывно, они слились вместе, каждым кусочком. Она может удержать, она должна помочь загладить его вину... Сорок два человека не так уж много, конечно. Да может быть сорок два миллиона погибли за эти годы!
- У Ричеля глаза, как у настоящего удава -- Каа. Как будто она думает вслух -- или он видит ее мысли? Неприятно только это ощущение физической неуклюжести и расползающиеся, извивающиеся, как червяки, мысли. Может быть -- смалодушествовать, струсить -- просидеть вот в этом кресле хоть до утра -- и послать Паркинса утром за своими вещами? Короткая записка: "Я все знаю, прощай". Гордо принять решение и через полчаса побежать самой, тяжело дыша, -- виновато улыбаться перед недоумевающим взглядом -- объяснять, умолять, сказать правду?
- Но -- какую же правду? Ту, которую она знает? Какая же другая может еще быть?
- -- Я думаю, что уже поздно, сэр, -- говорит она неожиданно и поднимается с кресла. Рюмка остается недопитой, она забыла о ней. Скорее домой, прежде всего надо увидеть Глеба. А может быть сказаться больной на эти несколько дней, которые остались еще до переезда, не отходить от него ни на шаг, исступленно выпить последнюю, обреченную близость, и потом оборвать, или совсем уйти -- самой -- совсем..?
- Ричель медленно провожает ее до дверей в холль. Сегодня он почему то останавливается на пороге и не идет до выходных дверей, как всегда. Тонкость обращения, вежливый шаг назад -- или ему просто надоело возиться?
- Лю быстро проходит через полуосвещенный холль на секунду задерживается перед трюмо, чтобы надеть шляпу. Смотрит на бледное лицо, вымученную улыбку и растерянные глаза. Вот так выглядит женщина, которая...
- Притягивающе жутко смотреть в отражение собственных глаз. Весь человек в неумолимом стекле. Что она сделала в своей жизни, -- вот этот человек напротив? Тосковала, любила, грешила...
- Ровное стекло разглаживает мысли. Лю еще не знает, как поступить, но внутри растет спокойная уверенность в своей правоте. И небо такое же синее над вечерними улицами, и звезды такие же, как всегда -- и еще выше над ними -- всевидящий и всезнающий Бог. Во всем необозримом величии океана вселенной, и вот в этой ветке, задевающей на ходу вечерней свежестью. {66}
- "Я знаю, что ты видишь, Господи, -- молится Лю, и шаги ее уверенны и легки. -- Ты знаешь, Господи".
- Мысли раздвоены еще: вторая, колеблющаяся половинка ехидно подсказывает, что не следовало бы путать Бога в эту комедию перед зеркалом -- но Лю стряхивает ее с себя, как паука. Вот теперь она действительно спокойна и видит все так четко -- синий вечер, темные воронки на площади, и фигуру Глеба в освещенном окне.
- Ричель проходит через холль и поднимается по лестнице в свою спальню. На секунду задерживается взглядом на высоком зеркале трюмо. Кажется, он хотел припомнить что то -- какое то движение "лэди Айви" -- но он немного рассеян сегодня, и не совсем точно помнит, что именно ему показалось...
- Капитан Ричель проходит наверх, и зеркало гаснет.
- -- Так поздно, Лютик? Только что собирался тебя ревновать.
- Глеб раскрывает руки и сразу же опускает их. Это не сияющий и нежный Лютик. Что то случилось. Он сбрасывает с нее пальто и хочет взять из рук сумочку, но она вздрагивает и прижимает ее к себе.
- -- В чем дело, Лютик? Неприятности?
- -- Как сказать... просто серьезный разговор, Глеб.
- -- Ну что ж, поговорим.
- Ужин откладывается. Глеб вопросительно смотрит на нее и усаживается в кресло напротив. Их колени касаются, одной рукой она все еще держит сумку. Глеб берет ее свободную руку в свои и поглаживает, как всегда, когда хочет успокоить.
- "Смена декораций" -- думает она, чувствуя себя немного сэром Джемсом. Роли переменились, и ей даже кажется, что она видит перед собой не одного Глеба, а и себя самое тоже, сидящей у него на коленях. Эта раздвоенность дает необычайную четкость.
- -- Я хочу знать правду, Глеб.
- -- Разве я когда нибудь лгал тебе?
- Глеб снисходительно улыбается. Извечный женский вопрос. Может быть, она узнала об истории с Катюшей в Карлсбаде? Так что же тут такого? Он не знал... ироническая улыбка -- лучшее средство защиты.
- -- ...и хочу слышать прямой ответ, -- упорно доканчивает Лю, мягко щелкая замочком от сумочки. (Раз -- надавить на ребро пальцем, два -- отогнуть -- вправо или влево? Как это будет -- от себя? Какие глупости, Боже мой...) {67}
- -- В мае этого года ты был арестован в Карлсбаде. И -- выпущен, после того, как дал список сорока двух человек, находившихся в городе. Так это, Глеб?
- Он выпускает ее руку, закуривает, затягивается, не спеша. Та же полуулыбка на губах, и так же, как она, смотрит на нее в упор: Лю беспомощно холодеет от сразу чужих и жестких глаз.
- -- Мне говорили, что этот слух распространился по городу сразу после моего бегства сюда, но кто нибудь, значит, занес и дальше... Если ты меня так мало знаешь, то... веришь, конечно?
- Он пожимает плечами.
- Лю устало качает головой и улыбается печально и безнадежно. Ричель не представил ей никаких доказательств. "Неопровержимые сведения"...
- -- Интеллидженс Сервис вряд ли ошибается, Глеб.
- -- Ах вот как -- тянет он, и сосредоточенно зажимает уголком губ сигарету. -- Твой английский капитан... Значит, это правда, что ты...
- Он досадливо прикусывает сигарету, спохватившись, но уже поздно.
- -- Значит, это правда, -- эхом отзывается Лю.
- Очень трудно дышать -- надо медленно перевести дыхание -- вот так, закурить... Глеб предугадывает ее движение, протягивает ей пачку, -- и машинально вытягивая плотно слежавшуюся трубочку, отдирая ее от остальных, Лю вспоминает вдруг, сколько раз она проделывала это движение, досадуя на крошившийся табак и благодарно улыбаясь терпеливо дожидавшемуся Глебу, и так же внезапно становится ясно, что так не может быть, никогда больше не будет, никогда, никогда...
- -- Мне очень нравится, что ты внешне не истеричка, -- говорит он так неожиданно, что она даже усмехается слегка.
- -- Только внешне, Глеб?
- -- Потому что ты, конечно, очень экзальтированная натура.
- Лю тщательно раскуривает сигарету.
- -- Что же дальше, Глеб?
- -- Раз ты начала разговор, -- сухо цедит он сквозь зубы -- то я жду твоего предложения: мир или война.
- -- То есть как?
- Этого она не ожидала, и он сразу чувствует свое превосходство.
- -- Мы находимся в разных лагерях, неправда ли? Враждебный нейтралитет -- один из современных парадоксов. Можем продолжать работать каждый для себя, не мешая друг другу. Можем -- работать вместе. Ты со мной -- или я с тобой. Можем -- разойтись, как враги. Если ты на это способна, Лютик. {68}
- Имя падает, как лепесток цветка -- так он произносит его когда целует, и это не игра. Глеб откидывает со лба упавшую прядь и распрямляет грудь. Чорт бы побрал проклятый Интеллидженс Сервис! Так было хорошо вместе, и вдруг... Работе ее он, по правде сказать, придавал мало значения. Хорошая переводчица -- и только. Остальное -- игра в таинственность и романтизм. Вот и сейчас эти скорбные черточки на лице -- бедный Лютик, она искренне мучается, наверно. Пожила бы у них -- привыкла не к тому еще...
- Но именно эта старорежимность и нравится в ней. С одной стороны энергична, умеет приспособиться, талантлива, а начнет говорить -- прошлое столетие... Устои, принципы, честь... Красивая все таки это вещь: идеалы, и право не знаешь, стоит ли жалеть тех, кто еще не сумел -- или не хочет -- думать иначе. Пусть забавляются... Иногда приятно посмотреть на таких людей, но нельзя им чересчур доверять конечно: никогда неизвестно, из-за чего у них произойдет очередной заскок...
- "Лютик" -- слышит Лю поцелуйный шопот. Он собирается в горячий комок у самого сердца -- вот на этом кусочке кожи, который он так любит целовать. Кажется, что кружится голова, и она цепляется за сигарету -- Боже мой, неужели она настолько слаба, неужели одним поцелуем можно найти общий язык с человеком, который думает... -- Лю сжимает зубы, чтобы не застонать, но находит нужное определение: по чекистски.
- "Только" -- слышится голос Ричеля. "Но в этом только -- все, лэди Айви".
- Только.
- Она смело поднимает глаза.
- -- Это все, Глеб?
- -- На сегодня, пожалуй, довольно, Лютик. А что ты еще хотела мне предложить?
- -- Застрелиться, -- так же небрежно, в тон, отвечает Лю, хотя ответ уже ясен. Только последняя попытка, проверка, жестокая цепкость надежды, несмотря ни на что.
- Глеб изумленно приподнимается, держась обеими руками за локотники кресла, вскакивает, проходится по комнате. Скажи это кто нибудь другой -- можно было бы выругаться или рассмеяться. Сидит вот с несчастным видом и изрекает трагические слова. Мало того: верит в них. Катюша сказала бы проще...
- -- Лютик, -- говорит он, останавливаясь и смягчая голос -- оправдываться я не буду. Этот проклятый список не дает тебе покоя. Понимаю. А ты думаешь, мне было приятно называть имена и давать адреса? Некоторых я хорошо знал... Но разве был другой выход? Во-первых, я не мог отказаться. У нас в институте, и когда я еще в комсомоле был... выбор был тоже {69} невелик: или стать одним из большинства, так называемым беспартийным, и быть человеком второго сорта, постоянно, при случае, на подозрении, без особых возможностей продвижения... Или примкнуть к меньшинству -- к тем людям, которые делают жизнь, выходят в люди, занимают места... У вас есть такие громкие слова: "бессловесное стадо" и "правящая клика". Но ведь это так, это жизнь, и могу сказать откровенно: лучше быть в правящей клике, чем бессловесной скотинкой. Но, скажем, это было там. А здесь был другой выход? Разве мы виноваты, что так получилось, что наша карта была бита? Честное слово, я был уверен, что история с Власовым -- это начало будущего. И я примкнул, хотя... хотя, конечно, мне сразу же предложили работать для них тоже. Но, собственно, почти и не пришлось. А союзники обманули нас всех. Выходит, значит, что они сильнее. Ну, а кто сильнее, у того и спрашивать нечего, прав ли он, или нет. Жизнь одна, и ее тебе надо прожить. Так вот, этот список. Предположим, я бы отказался. Хорошо, список был бы составлен кем нибудь другим, и в нем было бы уже не сорок два человека, а пятьдесят восемь. Сорок третьим, во всяком случае, был бы я. Милый Лютик, может быть вы раньше в Европах и Америках могли думать и делать, что вы хотели. Но когда советские войска заняли Балтику, ты тоже пережила крушение своих интеллигентских иллюзий, ты сама убедилась, что у нас существует только один закон: обреченность. А все остальное -- случай. Но случаев нельзя упускать. В этом секрет нашей изворотливости. С вашей точки зрения мы циники и подлецы. А нам смешно, когда вы говорите красивые старые слова и верите им, как дети. Даже больше: верите нам, если мы подпеваем вам в тон. Нет, если ты хочешь жить с открытыми глазами -- то не верь ни мне, ни другим таким же, как я. Многие и у нас, может быть, думают иначе, но таких, как я, тоже много, и мы все таки всегда были на руководящих постах, а это главное. Ты мне нравишься -- я тебя, конечно, люблю. Может быть, даже больше, чем Катюшу или другую там -- но это во всяком случае не трагедия и не драма. Из-за чего? Пойми, что нужно проще относиться ко всему в жизни -- только тогда ты выживешь. Мы, то есть думающие так, как я, доказали свою правоту именно тем, что выжили, а кто думал иначе -- давно гниют. Мы давно переоценили все ценности, теперь очередь за вами. Повторяю, я не хочу оправдываться, просто объясняю тебе. Вот Иван Павленков в лагере, которого ты кажется тоже знаешь, -- это совсем другой тип. Он собирается улизнуть за океан, а на случай, если не удастся, так по собственному почину составил уже списочек неугодных людей и подал, куда следует, это любитель. Я в сущности, был вынужден это сделать, по службе так сказать. И только и всего. {70}
- Глеб говорит жестко и убедительно. Нет, он не виноват, его сделали таким, как и многих других. Сорок два сейчас -- а раньше были и другие? -- не так уж много, конечно. А может быть, и больше...
- -- Лютик! -- позвал он, остановившись в полоборота к окну. Лютик -- маленький желтый цветок, простой, полевой... Очень трудно найти собственные ноги -- кажется, их нет совсем. А мысли простые и ясные, текут, как река. Только это последнее, осталось еще. Только.
- Лю спокойно и устало раскрыла сумочку, встала и шагнула вперед.
- -- Ну что ж, Глеб...
- "Очень ярко накрашенные губы -- это флаг отчаяния" -- подумал Ричель, когда Лю вошла на следующее утро в его кабинет.
- -- Доброе утро, сэр.
- Она подошла к столу и положила на бумаги перед капитаном маленький браунинг. Ричель невольно подался вперед -- вот это ускользнуло от него вчера перед зеркалом, в холле! Его фуражка, ремень с кобурой, и на одну секунду только показалось, что... Он не успел вчера понять ее движения.
- -- Я взяла вчера ваш револьвер, сэр, -- ровно объяснила Лю, не поднимая глаз. -- На всякий случай. Он мне понадобился ночью. Это произошло в моей комнате, повидимому, никто не слышал выстрела. В висок, сразу. Что мне делать дальше -- не знаю. Это все, сэр.
- Она подняла глаза и посмотрела ему прямо в лицо. Ричель медленно поднялся, обошел стол.
- -- Лэди Айви...
- Усталая четкость мысли подсказала ей, что он впервые произносит это "лэди" безо всяких кавычек. Лю кивнула.
- -- Не беспокойтесь обо мне, сэр. Должна подтвердить: мой муж был прав. Это только... эпизод.
- -- И первая ложь, которую я слышу от вас. Но мне хотелось бы предпочесть на этот раз ложь -- правде.